Григорий брызнул водой, пришпарил утюгом, с остервенением проехался им по штанине. И что это его вдруг так вывело из себя? То ли Черноусов, монотонно стучащий молотком, то ли Томаш, насвистывающий одну и ту же мелодию.
Черешняк сидел босиком на корточках в углу, подле висевшей на гвозде конфедератки ротмистра и отыскавшегося вещмешка. С унылой миной он пришивал пуговицу, орудуя похожей на шило иголкой и толстой, вдвое сложенной нитью в три локтя длиной. Перед тем как сделать очередной стежок, ему приходилось вытягивать правую руку до отказа, но зато была уверенность, что пришито на сей раз будет крепко.
Томаш шил и размышлял о несправедливости судьбы. Вот, например, хорошая гармонь пропала, а никуда не годные сапоги, оставленные им возле дома в тылу у врага, не пропали. Так и стояли на прежнем месте все время, пока он пробирался через линию фронта, и даже, когда пехота наступала, никто их не тронул, не говоря уж о том, что не разорвало их гранатой. А ведь пропади сапоги — что делать, боевые потери, — ему, ясно, выдали бы новые: не ходить же солдату босиком. А пусть бы и не выдали, он и сам по праву отобрал бы у первого встречного фрица, отобрал бы по праву военного времени. А как же иначе? Где это видано, чтобы на войне какой-то там фриц топал в целых сапогах, а ты голыми пятками сверкал.
Рядом на табуретке в рубашке с засученными рукавами сидел Черноусов. Зажав между колен перевернутый на спинку стул и надев на одну его ножку, словно на сапожницкую лапу, сапог, он прибивал оторванный каблук, ритмично стуча молотком. Наконец старшина снял сапог, осмотрел его и, облегченно вздохнув, протянул Томашу:
— Носи, до победы недалеко, должен выдержать.
Увы, надежде старшины закончить на этом сапожницкие упражнения не суждено было сбыться: с другой стороны один из его разведчиков, худенький, щуплый паренек, уже протягивал вперед босую ногу и подсовывал еще один сапог — аккуратный, изящный, с мягким голенищем.
— Вот черт! — Старшина поперхнулся, едва не проглотив зажатые в углу рта гвозди. — Да сколько у вас ног?
— Две, — предварительно удостоверившись, ответил разведчик и добавил, указывая на аккуратный сапожок: — Это Марусин. Я ей свой отдал пойти с Янеком погулять.
Старшина улыбнулся, но тут же грозно зашевелил усами и указал на связку уже починенных раньше сапог.
— А это что! Расплодились, как тараканы.
— Что такое таракан? — спросил Черешняк, подтягивая короткие голенища.
— Таракан? — переспросил Саакашвили и пожал плечами. — Забыл, как это называется по-польски… Ну знаешь, черный такой, шесть ног, быстро бегает и очень вредный.
— А, знаю, — рассмеялся Томаш, — у нас в партизанском отряде такая загадка была. Это эсэсовец на лошади.
— Неправильно! — рассердился Григорий. — Зачем насекомое обижаешь? Я сейчас вспомню, по-польски это похоже на название одной пустыни… Кызыл-Кум, Кара-Кум, Кара-мух?
— Люх, — уточнил Черешняк. — Не «мух», а «люх».
Сзади, за его спиной, басовито забили часы. Томаш нахмурился, вздохнул и с досадой принялся снова пришивать пуговицу. Саакашвили и Черноусов обменялись понимающими взглядами, покосились на заряжающего и тоже вернулись к прерванным занятиям.
А часы продолжали бить размеренно и чинно, с продолжительными паузами. Затихал уже девятый удар металлического гонга, когда из-за закрытой двери донесся голос Еленя:
— Дорогу, союзники!
Все с любопытством взглянули в сторону двери. С минуту никто не показывался, потом лязгнула щеколда и в дверь просунулась нога. У Густлика, как видно, были заняты обе руки, и он пытался поддеть и открыть дверь носком сапога. Наконец он предстал в дверном проеме, потный, сияющий, с растрепанными от ветра волосами, и, опершись о косяк, остановился, чтобы дать всем возможность полюбоваться добытым трофеем.
Виноградная лоза с листьями величиной с мужскую ладонь, старательно вырезанными из дерева, вилась у него по плечам, по бокам до самого пояса. Среди веток и листьев блестел латунный диск с римскими цифрами и стрелками, а чуть выше массивные дверцы прикрывали дупло, из которого в любой миг могли выпорхнуть горластые кукушки и оповестить время. Венчала все это декоративная доска, на которой недоставало только фамильного герба бывшего владельца. Никто не вымолвил ни слова, и Елень, уверенный, что все онемели от восторга, решил сам дать необходимые пояснения.
— Музыкантов в этом Ритцене не оказалось. Я, Томчик, обшарил с полета домов, а то и больше, заглянул в десяток лавчонок, и нигде ничего. Тут мне и пришла ценная идея… Гляньте, хлопцы, на эти часы… С музыкой! С кукушками и с музыкой…
Черешняк встал, швырнул на вещмешок мундир и шило, не боясь, что спутаются нитки, однако, вместо того чтобы броситься с распростертыми объятиями к Еленю, только покачал головой и, облокотившись о подоконник, отвернулся к окну.
Елень шагнул вперед, дверь за ним захлопнулась.
— Ты что уставился, как на покойника? — набросился он на Саакашвили. — Часов, что ли, никогда не видал?
— Густлик, дорогой, — отозвался Григорий и, поставив утюг на одеяло, подошел к приятелю, — неоригинальный ты человек.
— Какой?
Прежде чем Григорий успел ответить, раздался звучный троекратный удар гонга, и в комнату со стены полилась мелодия штраусовского вальса. Продолжая сжимать в руках принесенное «чудо часовой техники», Густлик поднял голову и теперь только увидел развешанные на крюках и гвоздях часы: простые ходики, часы с боем, с органом, с колокольчиками и курантами; круглые и овальные; с римским циферблатом и с арабским. Все они тикали, размахивали маятниками, и все показывали разное время.
— Эти принес гвардии старшина Черноусов, — тоном музейного гида стал объяснять и показывать Григорий. — Эти — его разведчики, а те, что сверху, — я. Гармошку никто не нашел, и поэтому все…
Не стихла еще мелодия вальса, как из объятий Густлика, тарахтя крыльями, выскочила деревянная птица и во все горло провозгласила: «ку-ку!»
— Возьми! Бери, а то шмякну об пол! — разозлился Елень.
«Ку-ку!» — пронзительно вскрикнула вторая.
Саакашвили подхватил «гнездо» с бойкими кукушками, повесил на гвоздь и хотел остановить. Но едва он подтянул вверх гирю, как вся махина вырвалась у него из рук и бешеным галопом поскакала вперед, оглушительно тикая и кукуя на ходу.
В этот не самый подходящий момент в дверях появился человек в гражданском костюме, с красной повязкой на рукаве и постучал в притолоку.
— Обер-ефрейтор Кугель! — представился он, приложив руку к фетровой шляпе. — Заместитель коменданта города по гражданским делам.
Шлепнув ладонью по деревянному циферблату, Елень усмирил кукушек и при виде немца приосанился, приняв вид, подобающий солдату победоносной армии.
— Вползай, — разрешил он прибывшему. — Как с розами?
— Розы? — Немец сделал печальный жест, потом немного оживился. — Сирень цветет около кирпичного завода, там высоко — и вода не дошла. Немножко есть людей. Старик, ребенок, женщина.
— Заботься о них. Да смотри кабель больше не рви, а то во второй раз спуску тебе не будет. — Густлик подсунул ему кулак под нос.
— Хорошо, — поспешил согласиться Кугель. — Теперь нужно только соединять кабель, восстанавливать, ремонтировать. В ратуше уже убирают, вот-вот часы пойдут…
— С этим можешь не торопиться, — буркнул Елень.
— Я умею быть благодарным, — произнес немец. — Велел вот принести для вас подарок на память, а потом что-то скажу.
Он отступил в сторону, дал знак своим сопровождающим, и те втащили на лямках, перекинутых через плечо, как и пристало профессиональным носильщикам, большой продолговатый предмет, завернутый в скатерть.
— Что это, гроб или шкаф? — спросил Елень.
— Шкаф, — радостно осклабился бывший обер, помогая ровнее устанавливать в углу комнаты принесенный предмет. — Шкаф, а внутри…
— Шнапс, — подсказал Густлик.
— Нет. — Кугель приподнял угол скатерти и стал под ней копаться. — Чтобы время шло хорошо, — добавил он таинственно, а потом одним движением, словно открывая памятник, сбросил скатерть… с больших кабинетных часов. Весело звякнув, они стали бить так громко, будто хотели разбудить весь мир.