– И ещё за одной рыбкой… хор-рошей рыбкой, давай, готовь мешок!
– Кого загнал? Признавайся, чёрт болотный!
– Судак, Аркаша, судак, не так чтобы велик, килограмма, может, на два, чего он тут забыл…
«Видит, шельма, видит, и про Орла знает, знает, что не бывает, а если бывает, то не потому что бывает, а почему-то другому!»
Неожиданно подтабанив, Лёха подцепил верёвочный отвод, Аркадий перехватил конец сети и сразу услышал сильные удары. Пропуская густеру, подтягивался по сети к её середине.
– Чего рыбу не вынимаешь?
– Эту успеем, как бы не ушёл.
– Куда ж он теперь…
Судак сильно замотаться не успел, видно было, попался только что, зубы да одна жабра в ряж, а рядом – как зацепилась? – плотвичка-дюймовочка. Густёрок оказалось семь, а два карася – Аркадий уже собирался хмыкнуть: не угадал! – притаились парой в самом нижнем углу сети, пришли, видно, на муть, поднятую вторым грузом.
Когда плыли назад, Аркадий рассуждал:
– Ты, значит, становишься судаком, и он, поскольку оно уже не он, а ты, плывёт, куда тебе надо. Так?
– Если б я стал судаком, на хрена бы пошёл в сеть?..
«Действительно…»
Вторая сеть и вправду была пуста – Аркадий настоял проверить из принципа.
Обратно до косы плыли по туманцу, он не опустился, не сгустился, как случается по утрам, а низким облаком набежал со стороны Деднова. Вспомнился вчерашний парусник поперёк реки.
– Лёх, а это, ну, корабль вчерашний – всё миражи?
– Миражи… миражи они не сами по себе миражи, они чего-то миражи. Если есть миражи – тут где-то и настоящий, а так с чего бы им взяться, миражам? Надо только отличить.
– Как в сказке про Марью-искусницу? Угадаешь настоящую – воля, ошибёшься…
– Неволя, – закончил за него Лёха и с прищуром посмотрел в заволакивающую реку белую марь.
– Значит, корабль всё-таки есть?
– А ваш этот, воскресший, откуда родом? – Перебил своим вопросом аркадьевское любопытство.
– Лыткаринский вроде.
– Не-е, – покачал рыжей гривой, – он не лыткаринский, там Москва, там другое…
«Что там другое? – принялся соображать Аркадий, – Может, он не Москву имел в виду, а Москву-реку? Наверное, реку. Просто странно было, когда их Москвареку называли как бы не полностью. С детства жил во всех лыткаринцах этот звуковой штамп, и никто не называл обнимающую город красавицу просто Москвой. Москва – это город, столица, вон она за дзержинскими дымами, а река не Москва, а Москварека, одно слово, без всяких вольностей в середине. Куда? На Москвареку, Где? На Москвареке. А Лёхе откуда знать? Вот он и запутал его. Лёха ведь в городах ничего не понимает, кроме Луховиц и Коломны нигде, поди, и не был, он географию только по рекам знает, и знает, от какой реки при рождении на её берегах какую силу получить можно. Там Москва, там другое. Что другое? Почему такое уж другое – приток ведь, здесь, между прочим, в Дединово, тоже она течёт, Москварека, вся до капельки, и для нас здесь ничего не другое, я даже запах москваречный здесь различаю. В Калуге вот этого запаха нет, а в Коломне есть. Постой… а ведь Орликов-то – Орловский! В Орле то Москварекой и не пахнет. Был бы он рязанский, или касимовский, да хоть муромский, тогда бы – да, был бы в нём московский дух, а в орловском – откуда? Там своё, там другое… Но – что? Что вообще может оставить в человеке протекающая рядом с роддомом, где он родился, река? Как будто человек не человек, а – отмель, банка, на которую река наносит свои сапропели. Или и на человека наносит? Ведь я же через ржавую линзу Ютницы чего только не насмотрелся! А Семён приезжал – ничего не видел. То есть я и без Лёхи это знаю, но вот треклятый материализм, физика эта грёбаная – не бывает и всё тут! Раз не бывает, то и не пользуемся, а не пользуемся – уже и на самом деле не бывает. А Лёха не знает, что не бывает, и пользуется, а от того, что пользуется, у него всё и бывает. И судак, и два карася… да что караси, это ж представить страшно, какие он, пьяница, через свою Оку пространства может разглядеть! Может быть он и в нас не человеков видит, а речных духов? Ну, не духов, не маленьких духов по отдельности, а того речного духа, который нам всем вроде со-родителя и который один и есть настоящий вечный насельник той земли, а мы – именно что духи, появились на одну коротенькую жизтёнку, как дым под сапогом из пыхалки, дедушкиного табака, и опять смешались, бесследные, с прелыми глинами. Но если есть дух Москвареки, кем он приходится духу всей Оки? Младшим? Или вроде руки? Нет, что он, Шива что ли многорукий… тогда – пальца… фу, нескладно. Скорее вроде пёрышка на крыле, крыло же – Ока, может даже и Волга… Ух… а что же тогда сама эта птица? – от масштаба догадки у него перехватило дух и дальше он даже думать стал, как и дышать, неровно, отрывисто. – Так вот кто… а мы-то… Э-эх!..
Ещё думал: подплывём, а Орликова нет, в смысле нет за столом, а лежит, как и положено трупу, в палатке. Не по-доброму, зато понятно…Нет, вон он, сидит, мучается.
Одно дело умирать за Родину, другое – за так.
В каких только похмельных глубинах не побывал за четверть века боёв со своим зеленым спарринг-партнёром Михаил Васильевич Орликов, но нынешнее состояние ни с одной сопоставить не получалось – жуть, равная по амплитуде физических мучений всем прошлым всплытиям с пьяно-коматозного дна, получила как будто ещё одно измерение, можно было бы назвать его душевным, если б таким именем не назывался уже букет жестоких угрызений перед собой и миром окружающих родных и близких, знакомых и незнакомых людей. Если прошлые угрызения имели какую-то границу и телесные корчи вытесняли их на периферию сознания, то теперь на их месте словно пропасть разверзлась, из неё потянуло абсолютными чернотой и холодом, и размера души не хватало вместить эту чёрную глубину – душа рвалась в лоскуты, лопалась, расползалась, крошилась… собственно, как таковой её и не было, и лучше было, если бы лопнули ещё и мозги, чтобы не было возможности осознавать масштаб беды – право, не согласился бы он сейчас с Александром Сергеевичем, заклинательно восклицавшим «не дай мне бог сойти с ума!..» – с каким бы облегчением он отдался бы сейчас полному безумию! А всего-то поменялись местами сон и явь… Бывало – и как часто бывало в последнее время! – приснится какой-нибудь кошмар, где он раздавлен, немощен, или опозорен, обесчещен, а то сама собственная смерть заявится – он, как правило задыхался под водой, в вонючей, смыкающейся над ним трясине, или был раздавлен упавшей бетонной плитой, сошедшей лавиной, неуправляемым грузовиком… смерть наступала, во сне хватало ума понять – всё! Всё-ё-ё! и даже давалась секундочка для последнего конвульсивного содрогания… но наступало пробуждение и – о, счастье! – он жив и может дышать.
А теперь – всё наоборот! Только что он – самый счастливый на свете мальчишка… не сон, не сон, таких явных снов не бывает, это была самая явная явь – он в походе на Лисичке, влюблённый, сильный, самый способный, не просто сын героя, он сам – победитель мировой чумы и от этого законно гордый и светлый, светящийся переполняющей его радостью жизни, которая вся впереди, бесконечная, яркая, счастливая… конечно явь, храпел же в на весь берег военрук, вплетались в его храп соловьи, и этот запах похода – дым, мокрый брезент палатки, и прекрасная Таня… и вдруг – обоссанный, облёванный, вонючий, изувеченный, разрываемый бесами старик, примеряющий место на том свете! Выпустите из кошмара! Зачем я проснулся в эту мерзкую явь? Это неправда, этого не могло случиться… Верните меня туда!.. Где… моя… жизнь… господи!?! Эта – не моя, я не жил её, что за уродливая сущность вселилась в моё тело? То есть что за уродливое тело пленило мою светлую детскую душу? За что? Каким судом? За какую идею? У-у-у-у-у!
Опасливо огляделся. «А может быть всё-таки сон?» Теперь никто не мешал хоть как-то сосредоточиться: знакомый-незнакомый Валерка уплыл с кем-то на лодке, красномордый лежал неподалёку в мокрой от росы траве, спал.