– Да! – неожиданно согласился Николаич, даже обрадовался: выудил, что хотел. – Да, да – дискретность, взаимодействия, – в его физическом мозгу сработала релюшка, и он уже привычно начал было рассуждать в других категориях, подводя частное человеческое под общефизическое, – да, без особенности – тепловая каша, энтропия, смерть. Если бы в природе существовало хотя бы два абсолютно одинаковых, скажем, электрона, то…
– Заметь, – успел остановить его Капитан, – не лучшие, не самые правильные, это в самом деле уродство, но этим-то мы как раз и не грешны, а – особенные.
– А – чем?
– Самим бы узнать… хотя, конечно, всё и так ясно.
– Наливать?..
– Наливай… а как ты сказал про пройденный путь?
– Это не я, это Чаадаев. Мы будем истинно свободны от влияния чужеземных идей лишь с того дня…
– Да-да, когда уразумеем пройденный нами путь.
– Вполне.
– Не надо полней, тридцать капель… хватит, – остановил Капитан наклон канистры.
– Уразумеем вполне, – вернул Николаич друга к Чаадаеву, – не от сих до сих уразумеем, то есть не от царя до генсека, и даже не от Рюрика до Петра, а вполне. А Крючников… что ж, нужна и альтернатива. Вот шестидесятники…
– Шестидесятники… – брезгливо перебил Капитан, – до кучи прибавь к ним и восьмидесятников. Права человека! Знаю я, какие права и какому человеку их не хватает! Жизнь им не нравится, тошно им, демократии нет, а ведь по сути, онтологически, это всё те самые пидоры, которые эту жизнь нам и устроили, кислород перекрыли, а теперь, когда мы и в этом удушье пытаемся выжить, они перебежали с левого тротуара на правый и снова начали визжать: долой! Понимаешь им плохо всё, где мы сумели дышать… уразумеешь тут, – вздохнул Капитан и, как говорится, немедленно выпил.
Крючников у Капитана вызывал горькую душевную изжогу, особенно тем, что обхихикивал как будто то же самое, чего не принимал в этой жизни и сам Капитан – а предметов и поводов было предостаточно, перечислять можно сутки, но скучно. Сначала он, по не самой лучшей русской привычке во всем сразу винить себя, думал, что это у него просто такая противненькая смесь ревности и зависти, почти детская, мол, этим я недоволен, я, а ты не лезь! Потом разрешил себе разобраться, почему же Крючникова он презирает сильнее, чем те самые пороки, которыми они вместе с ним одинаково недовольны – оказалось, что как раз неодинаково, с равной силой, это да, но с разными, противоположными знаками. Оказалось, что ненависть – не скаляр, а вектор. Он, Александр Скурихин, тоже был не в восторге от гекатомбы русских жертв в Великую войну и ненавидел бездарных генералов, трусов, предателей и вообще всё, что к этим жертвам привело, то есть его ненависть была против врага и всего, что мешало его победить с наименьшими жертвами, хотя ради победы (и свободы) оправдал бы и большие, да и сам бы – не задумываясь! – встал в этот скорбный ряд, а крючниковская – против всего, что этому врагу сопротивлялось: идиоты блокадники, траншеи рыли, ежи ворочали, расслабились бы да и жили себе спокойно… И Москву нечего было держать, и… Им бы, на сладкое перманентную японскую войну с Цусимой и Мукденом, чтобы радоваться и телеграммы японцам поздравительные слать. Правильно он ему врезал!
Сейчас, вспомнив этот случай в курилке и неприятную встречу около подъезда, эта разнонаправленность открылась ему с такой очевидностью, что он – ей богу! – обрадовался. Как же просто: ненавидеть всё, что препятствует процветанию Родины и при этом любить её, и – ненавидеть это же самое, но только как повод ненавидеть и саму Родину. Несчастные люди, эти крючниковы – жить в стране, которую ненавидишь… Это какой же дискомфорт нужно постоянно испытывать, и откуда брать силы для самой жизни? Или ненависть тоже мощный генератор энергии? Не сохнет ведь Крючников от бессилия, а довольно-таки упитан, и чем хуже дела на одной шестой, тем заливистей его «хи-хи». Ведь русский, говорит по-русски, думает по-русски…Нет, русскость не в языке только. А в чём? Интересно, на семейных застольях он русские песни поёт, или на уголке стола прыскает в кулачок: «Хаз булат из-за острова в степи замерз… ха-ха-ха-хи-хи-хи»?
– Так чем её обхватить?
– Душой… ну, если не душой, всеми своими мозгами.
– Всеми не могу, – Капитан, явно повеселевший от маленького открытия, сейчас слесарской магии учиться не хотел, ему вполне было довольно, что маг – его товарищ, но так как за помощь был благодарен, то просто отшутился, – тебе разве не известно, что человеческие мозги работают пока только на пять процентов?
– Не пока, а уже только на пять. Бог не дурак.
– То есть?
– Шура, ты бы поставил на пятитысячную машину движок за сто и с ресурсом в миллион километров, когда подвеска у неё рассыпается через пятьдесят? И если бы такой движок вдруг с неба свалился, то только как часть тачки, у которой когда-то и общий ресурс был миллион. Ресурс!!! Нет, мозги впрок не даются, бог, конечно, не скупердяй, но и не идиот.
– Что ты хочешь сказать?
– Я хочу сказать, что если я на складе найду движок с ресурсом в миллион, – постучал Поручик пальцем по капитанскому лбу, – то это будет означать только то, что была и вся тачка, которая шла этот миллион – и резина, и коробка, и подвеска… всё!
– Значит, были мы всё-таки богами!?
– Были… да сплыли.
Поручик снова залез под капот, а Капитан теперь счастливо потянулся, крючниковская слизь, наконец, слетела окончательно, тряхнул кудрями, и, сложив руки рупором, крикнул в тёмный туннель гаражного коридора:
– Были!..
Всё – для него и команды – складывалось пока очень удачно, предчувствия распирали грудь – какие тут гайки!
«На Оку! На косу! На «Орёл» и – обратно к богам! Ехать, ехать!.. Где этот Аркадий…»
А у Ненадышина и Алексеева очень даже пошла.
– Зело! – крякнув и хрустнув огурчиком, сказал Алексеев, в командном обиходе – Семён, хотя и был Юрием Евгеньевичем. Они трое разложились на узеньком верстачке, три огурчика и хлеб выложили прямо на раскрытый журнал, который перед этим читал пришедший вторым за Париновым Семён. Стёкший с огурцов рассол безжалостно промочил бумагу, как специально, абзацы, только что помеченные по полю Семёном огрызком карандаша, которых у него было по штуке в каждом кармане – вдруг мысль или рифма, или вот так пометить в журнале. Под его огурцом было: «Память – понятие само по себе скрепляющее и охранительное. Нет более удобрительной силы для раскрытия и расцвета народных возможностей, нет почвы более плодоносной, чем национальная память, ощутительная, непрерывная связь поколений, живущих с поколениями прошлого и будущего». – Зело!
– Взяло! – поддержал его Николай Николаевич, похожий на Шостаковича очкарик, которого из уважения к его таланту физика так и звали Николай Николаевич, единственного из всей команды своим именем, сказал и сразу начал чихать, без перерыва пять раз. После первой кружки пива он чихал один раз. После первого стакана вина – три. После водки и самогона – пять. После чистого спирта, если приходилось в безводье пить и такой, только хихикал и говорил: чох – сдох. Отчихавшись и вытерев заслезившиеся под очками глаза, подвинул к себе журнал, – Что мы тут промочили? – поднял свой огурчик с другого абзаца, похрустел и прочитал вслух: «Эпоха беспамятства не прошла даром…», конечно, не прошла, никуда она не прошла, по мне, так она только начинается, «мы воспитали поколение людей, которые не восприимчивы к культурно-историческому наследию…» – это про нас что ли? – догматически не только мыслят, но и чувствуют, с начисто отмершим органом, который позволял бы отличить временное от вечного…» Что за журнальчик? – приподнял, – «Наш современник», январь. Кто это так про нас?
– Распутин. «Жертвовать собою ради правды», – Семён был читатель, точнее, с недавнего времени стал («Когда ты, Сеня, читателем стал?» – «Как только стал писателем, сразу»).