Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я могу наперечет сказать, кто бывал у Толстых в 1863 г. Это были: А. А. Фет, Д. А. Дьяков, П. Ф. Самарин, Раевский, князь Дм. Дм. Оболенский, его мать баронесса Е. И. Менгден; из Тулы Е. Л. Марков, Ауэрбах с женой и племянницей. Родственники Горчаковы и Толсты, сосед Бибиков, позднее И. С. Тургенев и Н. Н. Страхов.

Когда, бывало, к тетушке приезжала с визитом помещица Бранд или какая-нибудь другая, Лев Николаевич говорил, уходя с книгой:

– Мой адрес – в оранжерее, или – в Чепыже.

В этом лесу Лев Николаевич построил маленькую избушку, где он одно время спасался от жары и писал.

Часто мучило Льва Николаевича осуждение. Он говорил:

– Разговор всегда оживляется, когда кого-нибудь осуждают, и это надо всякому знать и воздерживаться от этого.

Но он сам иногда осуждал и так остроумно и не зло, что все смеялись, и никто не обижался.

Позднее уже, когда подросли его дети, мы случайно бывало начнем кого-нибудь осуждать, он выйдет из своего кабинета, с засунутыми за ременный пояс руками, остановится перед нами и скороговоркой с доброй улыбкой скажет:

– Не судите, не судите, да не судимы будете. Я раз шутя ответила ему:

– Ведь это так весело.

– Да, я знаю, и как сам тогда безупречен кажешься себе, так и хочется сказать: «Вот я, например, так никогда не мог бы этого… и т. д.». А особенно говорят так женщины.

Но тут поднялся против него протест женщин, и он ушел.

Дьяков остался у нас ночевать. После обеда зашел разговор о хозяйстве, о новой реформе. К моему удивлению, Дмитрий Алексеевич не бранил ни народ, ни реформы. Он сумел устроиться и вести образцовое хозяйство.

– А я без шуток скажу тебе: прогони все начальство управления и спи сам до 10 часов, – говорил Лев Николаевич, – и никакой перемены в хозяйстве не будет!

Надо было видеть, как при этих словах добродушно и весело рассмеялся Дмитрий Алексеевич. Очевидно, он не ожидал услышать что-нибудь подобное.

– И долго ты думал об этом? – спросил он Льва Николаевича, продолжая смеяться.

У Дьякова было очень большое имение – Черемошня, содержавшееся в большом порядке. Другое имение находилось в Рязанской губернии.

Жена Дьякова, Дарья Александровна, не любила деревни и часть года жила за границей со своей дочерью Машей. Оставшись один, Дмитрий Алексеевич часто приезжал в Ясную, жаловался на одиночество и иногда на хандру, но потом, как бы спохватившись, что это лишнее, обыкновенно переходил на что-либо смешное. Так было и теперь.

– У нас поп старичок, отец Тихон, – рассказывал Дмитрий Алексеевич, – как-то в зале нашей служил молебен, да и спрашивает про Долиньку: «А хозяйка где будет?» «За границей, – говорю, – лечится». А он, покачав головой, стоя посреди залы, стал оглядывать комнату со всех сторон и, глубоко вздохнув, сказал: «О, Господи! Жить бы да жить!» И он был прав, – прибавил Дмитрий Алексеевич с грустной улыбкой.

За ужином зашла речь о занятиях Льва Николаевича. Дмитрий Алексеевич всегда интересовался духовным миром и писанием своего друга. Лев Николаевич говорил ему, как он в прошлом году, т. е. в 1862 году, интересовался эпохой декабристов, и какие это люди были.

– А вторая часть «Казаков» как же? – спросил Дьяков. – Ты уже начал ее?

– Начал, да не идет – бросил. Перевеоили «Декабристы».

Я до сих пор помню это его выражение «перевесили». Остальной разговор его словами передать не могу, но помню, о чем говорилось.

Лев Николаевич с одушевлением говорил о Муравьеве, Свиетунове, Завалишине и прочих, какие материалы он достал, и говорил, что хотел ехать в Петербург смотреть крепость, где они были заключены и повешены.

– И так как надо было дать понятие, какие они были люди, откуда они, – говорил Лев Николаевич, – то я начал с 1805 года и подхожу к 1808 году. Но что выйдет из этого – не знаю.

– А когда же ты печатать будешь?

– О, до этого еще далеко. Летом не писалось, а теперь тянет к работе.

Позднее уже Лев Николаевич охладел к декабристам и даже разочаровался в них.

– Вот ее записываю, – смеясь и как бы шутя сказал Лев Николаевич, указывая на меня.

Дьяков добродушно засмеялся, принимая слова Льва Николаевича за шутку, так же, как и я.

Я сидела около тетеньки и все время молча слушала их разговор.

– Voila, ma chere, comme vous devez vous bien con-duire et bien penser a ce que vous faites[76], – сказала мне Пелагея Ильинишна, добродушно засмеявшись. Мама была не совсем здорова и к ужину не вышла, а сидела с Соней.

На другое утро Дьяков уехал.

– Алексей, кто это пришел к нам – седой монах в ободранной рясе? – спросила я.

– Это Николай Сергеевич Воейков, – отвечал Алексей.

– Да кто же он? – спрашивала я.

– Он барин, помещик был да спился, а теперь ходит по родным – бродягой стал – и к нам заходит, поживет и снова дальше идет; граф их давно знает, – говорил Алексей.

– Знаю, так это он! Лев Николаевич про него говорил.

Это было утром. Я вошла в столовую пить чай. Тетушки и Наталья Петровна сидели уже за чаем. Я сказала им про приход Воейкова, но их не удивило это известие.

– Давно не бывал у нас, – сказала Татьяна Александровна.

Дверь отворилась, и вошел Воейков со Львом Николаевичем.

Лев Николаевич дружелюбно встретил его.

– Таня, вот тебе кавалер верхом ездить, вместо Индюшкина. Бывший кавалерист, – шутя прибавил Лев Николаевич, указывая на Воейкова.

– Вот увидите, это такой пьянчуга! – толкнув меня локтем, проговорила мне на ухо Наталья Петровна.

Я сразу поняла, кто как относился к Воейкову, и поняла, что он был в доме чем-то вроде шута.

Воейков почтительно поклонился тетушкам и мне и сел за чайный стол.

Это был человек лет 50-ти, высокого роста, широкоплечий, с правильными чертами лица, с седыми длинными волосами. Его наружность напоминала что-то библейское; портили лишь голубые глаза с красноватыми белками, вероятно, от пьянства. Воейков поселился у нас, но где он спал, где находился весь день, я так и не знаю до сих пор.

Он был когда-то помещик, служил смолоду в военной службе, затем поселился в деревне и запил запоем. Потом поступил в монастырь, откуда был исключен за пьянство. Именье было прожито. Он остался нищим. Родные не могли его долго держать в доме, да и он сам нигде долго не заживался. У него была потребность и склонность к бродяжничеству. Он ходил от одних родных к другим, его кормили, давали денег и, как он запивал, его отсылали и гнали. Он постоянно бродил из одного села в другое. Ясную Поляну он тоже не забывал.

Бывало выпросит у Дуняши «травничку», как он называл водку, настоенную на травах и приготовляемую обыкновенно в Ясной, подвыпьет, и начнутся представления. Он декламировал:

J'entends les tourterelles[77], стенающих в лесу,
И так же, как они – стенаю и грущу!

И другие стихотворения. И все это с таким пафосом и так смешно, что все смеялись, исключая Соню.

– И что тут смешного? – говорила она. – Кривляется пьяный монах и больше ничего.

Но Лев Николаевич продолжал добродушно смеяться.

– А я люблю всякое старинное шутовство и поощряю его.

Но когда он бывал пьян, я боялась его и просила Алексея спрятать его куда-нибудь подальше.

Мы проводили мама. Она уехала в Покровское. Флигель опустел, я больше не ходила туда и с грустью смотрела на его запертые двери и окна.

Соня поправлялась, выходила к столу и уже принимала участие в нашей общей жизни, хотя была еще очень слаба и худа.

Льву Николаевичу не удавалось победить в себе неприязненное чувство к детской с кормилицей и няней, Татьяной Филипповной, вынянчившей детей Марии Николаевны и привезенной из Пирогова. Когда Лев Николаевич входил в детскую, на его лице проглядывала брюзгливая неприязнь. Соня, конечно, замечала это и иногда жаловалась мне.

вернуться

76

Вот, милочка, как ты должна хорошо себя вести и думать о том, что ты делаешь (фр.)

вернуться

77

Я слышу горлиц (фр.).

50
{"b":"714984","o":1}