Картошку чистить, чёртову колбасу на бутерброды кромсать… Или как в прошлый раз – бросаться с ним на меня. Бросаться, потому что иначе не одолеет – комплекция не та.
Усмехаюсь, совсем нерадостным картинкам, тут же воскрешённым в памяти, и, тяжело вздохнув, устало растираю лицо:
– Что делать будем, Слав?
Вспомнил же, пусть пока лишь обрывками: как мы друг на друга с кулаками бросились, как Герда громко залаяла, как в его руках блеснуло лезвие ножа, и как этот самый нож я из его рук выбил. Вспомнил, а что теперь с этими воспоминаниями делать, ума не приложу…
Так может, он подскажет? Находчивый же. Три недели назад неплохо замёл следы. Так чего же сейчас смекалку не проявляет? Только и может, что сдавленно произнести:
– Прости, Глеб. Виноват я перед тобой.
– Виноват? – не удержавшись недобро посмеиваюсь, непроизвольно сжимая кулаки, и еле слышно чертыхаюсь, расправляя пальцы, из которых на стол падает раздавленное яйцо. – Виноват? По-твоему, это всё, что я хотел услышать? Твои извинения?
– А что я ещё могу?
– Ну не знаю, возможно, объясниться? Наверное, я заслуживаю объяснений, ты же с моей женой спал!
С женой! Которую я действительно любил! Все эти годы любил, с самого детства. С того рокового дня, когда ещё мальчишкой перебрался через соседский забор, бросился к кустам малины и остолбенел, потому что малину эту уже она обдирала. Маленькая, на голову ниже меня, с ресницами белыми-белыми, выгоревшими на солнце; в платьице под цвет её неземных глаз и съехавшей набок панаме…
Я её любил. Я её выбрал. Я её добился, а он всё изгадил…
– Глеб… Я не хотел, чтоб так…
– А как ты хотел? – подлетаю к столу, хватаю его за грудки и, хорошенько встряхнув, сквозь сжатые от злости зубы цежу. – Хотел, чтоб я, как полный дурак твоего сына растил, а вы и дальше за моей спиной кувыркались? Так ты это видел?! Отвечай! – вновь встряхиваю его, пока он красный как рак, отчаянно пытается избавиться от моих пальцев, и зубы скалю. – Или надеялся, что я сдохну в том гараже? А?
Как дворовый пёс! Чёрт, да я и есть пёс – всем сердцем преданный семье, любимой женщине, брату и ими же отправленный за ворота!
Отшвыриваю его, всерьёз опасаясь не справиться с собственным гневом, и, взревев во всё горло, чёртов стол переворачиваю:
– Ты же брат мой! Ты же… – кто? Задыхаюсь, обезумевшим взором уставившись на человека, что уже отполз к стене и теперь болезненно морщится, растирая ушибленный при падении затылок, и лишь головой качаю, не в силах договорить.
Потому что не знаю, кто он. Кто мы друг другу теперь. Как не знает и он: дышит рвано, то и дело поглядывая на перепачканное запёкшейся кровью оружие, и, обхватив своё горло, словно вот-вот задохнётся, шепчет:
– Я бы никогда… Никогда бы тебя не убил.
– Разве? – три недели назад он уже доказал обратное. Да, что там… Куда раньше доказал, только духу признаться ему не хватает. Даже сейчас, когда все факты налицо, отпирается:
– И с Мариной было у нас лишь однажды… Знаю, не оправдание, но это случайно вышло, когда ты из города уехал, – умело отпирается, так натурально разыгрывая святую невинность, что какая-то часть меня даже поверить хочет.
Отхожу к окну, опираюсь кулаками о каменную столешницу, и сквозь стекло на двор таращусь. Белый-белый, в отличие от той тьмы, что прямо сейчас душу мою заволакивает… Чем дольше он говорит, тем непрогляднее темнота внутри меня.
– Глеб, не роман это был. Я любил её, скрывать не буду. Давно любил, но против тебя никогда не пошёл бы… Чёрт, да я миллион раз признаться хотел! Если б не Маринкины слёзы, давно бы к тебе в ноги бросился…
– Теперь её винить будешь?
– Нет, просто хочу, чтоб ты знал: до твоего исчезновения у меня и в мыслях не было, что между нами что-то завязаться может… Избегала она меня. После той единственной ночи даже глаз на меня не поднимала. И ребёнок… Я ведь только от тебя узнал, что не твой он. В тот вечер. А как узнал, сам тебе и признался… Поэтому и сцепились, – он замолкает, а я задыхаться начинаю, когда обрывки той ссоры вновь перед глазами начинают мелькать. Славка, сидящий напротив, и несущий какой-то бред, о том, что давно по моей жене сохнет; я, без раздумий сжимающий дрожащие от гнева пальцы в кулак и кровь, хлынувшая из его носа. Герда лает, когда мы кубарем падаем на пол, и с грозным рыком впивается зубами в его штанину, а брат, орёт, чтоб я собаку убрал…
– Я за нож-то только из-за псины твоей схватился. Замахнулся, лапу ей черканул, а ты ещё больше озверел… Глеб, не думай обо мне хуже, чем есть на самом деле. Я подонок, мразь последняя, но чтоб бросить тебя умирать…
– Замолчи! – рычу, лихорадочно шаря по карманам джинсов, а когда непослушные пальцы нащупывают тонкий золотой ободок, брезгливо морщусь, бросая своё обручальное кольцо ему под ноги. Железобетонный аргумент, который он никогда не оправдает – и впрямь закусывает язык, а я, нависнув над ним, точку ставлю.
– Оно в кошельке лежало. В том самом, что я так и не нашёл. Скажешь, что у меня мозги набекрень?
Что не помню, как целый месяц носил его под замком в кармашке для мелочи, а подъезжая к родительскому дому, давясь отвращением к самому себе, обратно на палец цеплял? Чтобы мать не расстраивать, которая с нетерпением внука ждала…
– Марина мне его отдала. А ей ты. Так что хоть раз поступи как мужик, – советую, пока он лихорадочно что-то обдумывает, теперь и вовсе забывая хотя бы изредка наполнять лёгкие воздухом, но, заранее зная, что честью природа его обделила, на шаг назад отхожу. – Трус ты, Славка. Всегда трусом был, таким и помрёшь.
Хоть в этом с отцом согласиться можно. Пусть и горько: голова как никогда светлая, а сердце всё равно ноет. Ноет, потому что тоже памятью обладает: привыкло любить его, привыкло болезненно сжиматься, если Славка с пути сбивается, привыкло к тому, что где-то под этой чёртовой футболкой, которую я безвозвратно испортил, родное ей сердце бьётся. Оно бьётся, а моё с ритма сбивается.
Махнув рукой на этого парня, что обхватил свои колени руками и теперь раскачивается взад-вперёд, пячусь к двери и, наткнувшись на стену, выдыхаю – конец. Бесконечным поискам ответов – конец и прошлой жизни, в которой я его оставляю. На пятках разворачиваюсь, как пьяный пошатываясь от усталости, и, запрещая себе в последний раз обернуться, к куртке своей тянусь… А он так внезапно мне в спину бросает:
– Ладно. Правда нужна? Так это я… – с надрывом, вроде бы зло, а звучит так, словно слова эти с трудом ему даются. Дыхание спирает, волнение тошнотой к горлу подкатывает… Откашливается в кулак, обессилено приваливаясь к косяку, и, глядя куда угодно, лишь бы не на меня, продолжает куда смелее:
– Ты психанул, покурить пошёл, а я испугался… Знал, что теперь о нашей с Мариной связи семья узнаёт: мать меня возненавидит, папаша твой денег лишит… А мне и так жить не на что – с работы вылетел. Тогда и созрел план: тебя не станет, твои рестораны Маринке перейдут. Квартира в центре, Гелик твой… Из-за денег я это сделал, ясно? Знаешь же, мне всегда мало, – выплёвывает, не забывая ухмыльнуться на последней фразе, и замолкает резко. Видать, вопросов ждёт…
– А сын?
– Сын? Вырастил бы. Мать бы одобрила: тебя нет, Маринка убитая горем вдова. Кому, если не старшему брату ответственность на себя взять? Годик бы скрывались, а потом свадьбу отгрохали. Всё в шоколаде, Глеб. Я в шоколаде: любимая женщина рядом, мой ребёнок и твои деньги. Доволен?
Нет. Медленно натягиваю куртку, мечтая, чтобы он поскорее заткнулся, а брат словно во вкус вошёл. Ближе подходит, смотрит прямо, не мигая, и решительно до конца идёт:
– Рассказать тебе как? Я сзади подкрался, пока ты у деревьев курил. Оглушил, а потом немного душу отвёл – ты же с детства моя головная боль. Вечно впереди: любимец семьи, настоящая гордость! А я так – тень, обуза, от которой уже не избавиться… Кто бы знал, что Слава-неудачник обскачет самого Глеба Ковалевского? – улыбается и, подойдя вплотную, прямо в лицо кидает: