Потом Медон начал метаться в жару и хныкать: я обтирал тельце сына тканью, смоченной в отваре шалфея. Когда мальчику стало легче и он затих, я разбудил няньку, доверив ей обоих детей, и сам устроился рядом с женой. Но сон не шел.
Что будет с нашими детьми – что мы оставим им в наследство, и какое будущее им уготовано?.. Если для меня и Поликсены вернуться на Родос, даже на Крит почти равносильно смерти, детям придется вдвойне расплачиваться за грехи отцов. Им заказан путь в любое общество: а ведь эти несмышленыши еще даже не понимают, в чем они повинны… Но так бывает всегда – или почти всегда!
Утром Медон, как и Артемисия, почувствовал себя лучше: он был крепким мальчиком. Однако я сказал Поликсене:
– Нашим детям вреден воздух севера.
Жена взглянула на меня с таким возмущением, точно это я был злым духом, наславшим на малышей простуду. Потом она сказала:
– Нашим детям вредно не иметь постоянного дома и надежной защиты старших! Если они поживут тут года два-три, вот увидишь, они привыкнут ко всем капризам погоды!
Я поперхнулся.
– Года два… три? О чем ты только думаешь?..
Поликсена неприятно усмехнулась.
– Нет – это о чем ты сам думаешь, хотела бы я знать! Что ты собираешься сказать царице? И почему тянешь время?
Я долго смотрел на жену, ощущая застарелую злость, точно давнюю рану: я понимал, что такую, как она, уже не переделаешь… Потом я спросил, очень спокойно:
– Ты осознаешь, что это измена?
Поликсена помолчала, сжав губы, – а потом сухо ответила:
– Ты так боишься слова «измена» – всегда боялся! Все это только слова, особенно сейчас! Неужели для тебя они значат больше, чем я и дети?..
Я промолчал. Но, оставшись один, я вышел во двор и, присев на поленницу, снова крепко задумался о том, как нам быть: время истекало, в этом Поликсена была права. И я спрашивал себя – так ли это постыдно перед лицом богов, остаться здесь и служить карийской царице, которая всей душой на стороне Ксеркса? И действительно ли это означает – предать дело греков?..
Разве оно существует – разве оно не химера, это общеэллинское дело? Одни полисы готовы сражаться с персами до последней капли крови; другие заключают с ними союз, потом ссорятся – а назавтра опять готовы на уступки… Я был исторгнут из эллинского общества – но ведь я никогда к этому обществу и не принадлежал!
Конечно, такая изощренная логика не всегда помогает в вопросах чести. Родись я спартанцем или афинянином, мне не было бы ни прощения, ни оправдания!
Однако уже славный отец мой был метэком3, а я даже в Линде не успел получить гражданство, покинув Родос семнадцатилетним. Этот полис не был для меня домом, где рождались и умирали мои предки, отечеством, которому я был бы обязан всем, – только местом, где я провел детство.
Я встал, раскинув руки, и соленый ветер хлестнул по лицу и раздул мой зимний плащ, как парус. Снова напомнив себе, что я человек, не имеющий родины, я ощутил свободу – и нестерпимую тоску…
Не пора ли пустить корни в земле, которая оказалась добра к нам?
Я медлил с принятием окончательного решения. Однако Артемисия время от времени приглашала меня во дворец и советовалась со мной по разным вопросам. Царица была достаточно мудра, чтобы не торопить меня… и, похоже, разговоры со мной доставляли ей удовольствие. Как я и ожидал, Артемисия много расспрашивала меня о моей знаменитой бабке, своей предшественнице, – которая знавала персидских царей, когда они еще только покоряли Египет, не помышляя об Элладе. Я даже пожалел, что мало знал бабку Поликсену и у меня с собой нет свитков, оставленных ею в наследство.
Иногда я по доброй воле развлекал Артемисию музыкой. Могу сказать без ложной скромности – теперь, когда это больше не было моей повинностью, и, возможно, благодаря пережитому мною мой талант очень развился.
Артемисия несколько раз приходила взглянуть на моих детей: особенное внимание она проявляла к своей маленькой тезке, спрашивая о здоровье девочки. Я, в свою очередь, познакомился с сыном царицы Писинделом.
Увы, в его наружности и поведении следы кровосмешения проступали еще явственнее, чем в облике моей падчерицы: царевич был мал для своего возраста, бледненький и щуплый, с большой головой. Он говорил медленно и с трудом, хотя, похоже, был смышлен. Однако я уже не удивлялся тому, что царственная мать большую часть времени прячет его от людей.
Фарнак опять приехал через месяц – вместе с Нестором! Мальчику холод, похоже, пошел только на пользу: он разрумянился, покруглел и окреп – должно быть, целыми днями резвился на воле, как спартанские дети до того, как их отдадут в агелу. Я был бы очень счастлив и горд обнять Нестора как отец: но лишился этого права. И, наблюдая за ним и Фарнаком, я исподволь начал склоняться к мысли, что разбойник стал мальчику лучшим отцом, чем был бы я…
Вот только будет ли у моего сына мать? И какой окажется мачеха, когда Фарнак женится, – ведь он, конечно, однажды остепенится, ему уже скоро тридцать! И к чему приведут его шашни с царицей?
Любуясь Нестором, я вспомнил царевича Писиндела… И внезапно я догадался! Вот о каком «счастливом будущем» для Нестора говорил Фарнак тогда, в Вавилоне!
Фарнак был дерзок без меры: я понял, что он надеется получить в жены саму царицу и дать ей другого, здорового и полноценного, наследника – а возможно, даже думает убедить Артемисию сделать своим преемником Нестора, в обход ее собственного сына!..
Он совсем не знает женщин и матерей, если рассчитывает на такое, подумал я. Или, наоборот, Фарнак знал женщин слишком хорошо?
Я не стал делиться с Поликсеной этими подозрениями; хотя, скорее всего, она разгадала намерения брата и без моей помощи. Они не раз говорили о чем-то наедине, и Поликсена после таких разговоров была сама не своя: ее мрачная задумчивость сменялась воодушевлением, а потом она опять погружалась в уныние, но мне ни в чем не признавалась. Возможно, мы с женой теперь скрывали друг от друга одно и то же!
Потом Фарнак уехал. И тогда Поликсена пришла ко мне.
– Брат примет участие в войне – он мне только что сказал, – мрачно сообщила она. – Фарнак покажется Ксерксу! Думает, Артемисия защитит его от царского гнева… или просто верит в свою звезду, как всегда, – пробормотала она.
Я крепко обнял жену: она уткнулась мне в грудь и молчала.
– Фарнак везуч, что правда, то правда… почти как я, – я не сдержал невольного смеха. – Вот увидишь, все обойдется!
Но мне были слишком хорошо известны обыкновения персов. И если Фарнак опять попадется на глаза Ксерксу, тот, скорее всего, отдаст его палачам, не думая ни о каких заслугах союзников и ни о какой своей царской выгоде… А возможно, царь заодно казнит и Артемисию!
Оставалось надеяться, что в горячке боя Ксеркс не заметит изменника. И что они оба, Фарнак и царица, уцелеют в битве: я не сомневался, что Ксеркс не станет подвергать свою бесценную особу чрезмерной опасности и соваться близко.
Когда повеяло теплом, а в нашем садике расцвели нарциссы, Артемисия призвала меня для решающего разговора.
Я вошел и остановился, ощутив невольную робость… Царица на сей раз приняла меня в огромном тронном зале, отделанном рельефами в вавилонском стиле: я бы назвал этот зал «персидским». Артемисия восседала на возвышении, и вид у нее был самый непреклонный. На ней было платье глубокого пурпурно-лилового цвета; обнаженные руки ее, украшенные шрамами, покоились на подлокотниках в виде львиных голов – точно карийская царица уподобилась Иштар, повелевающей львами.
– Что ты решил? – спросила Артемисия.
Я поклонился. Озарение снизошло на меня неожиданно.
– Я согласен служить тебе, царица. Но при одном условии!
Артемисия подалась вперед: она смотрела на меня с изумлением и интересом.
– Ты осмеливаешься ставить мне условия?
Я распрямился и заложил руки за спину, глядя ей в лицо. Я понимал, сколь многим рискую: но я ощутил себя так, точно расправил невидимые крылья.