Литмир - Электронная Библиотека

Прошедшая ночь закончилась на рассвете, когда дворец покинул императорский префект вместе со своей хлопотливой свитой, состоявшей не только из чиновников, военных и сановных людей, но и нескольких писателей из Александрии, женоподобного баснописца, веселившего честную компанию короткими сатирами на известных столичных сенаторов и на самого императора. Клариссим попросил тут же, во время пиршества, прочесть сатиру и на себя самого. Баснописец, должно быть, давно ее выучил и прочел под истерический смех собравшихся:

Quidquid habes, age,
depone tutis auribus. Ah miser,
quanta laboras in Charybdi,
digne puer meliore flamma!
Quae saga, quis te solvere Thessalis
magus venenis, quis poterit deus?
Vix illigatum te triformi
Pegasus expediet Chimaera[117].

К рассвету египетская депутация, как говорится, утопала в объятиях Бахуса. Кое-кто уже громоподобно храпел, уронив буйны головы в блюда с остывшей бараниной, карминовыми раками, подавленным виноградом со смоквами. Те, что помоложе, продолжали кутить, вливая в себя кубок за кубком разбавленного и оттого коварного вина. Императорский префект, озабоченный беспорядками в Пальмире и хронической бессонницей, которую ни вино, ни опиум не унимали, дремал в забытьи не больше пары часов, а очнувшись, тут же повелел седлать лошадей и паковать поклажу, чтобы выехать из города по холодку. Клариссим, пошатываясь и проклиная бессонницу префекта, сопроводил депутацию до самых ворот, а оттуда направился в термы, которые всякий раз готовили к утру после господских пиршеств.

Пустынный зной кальдария разморил его хуже прежнего. Взор клариссима повело кругом. Глаза закатились. Повелитель обмяк тряпкой на руках подоспевшего банщика. Тамалю пришлось выволакивать его к прохладным бассейнам, опустить на ложе, прикладывать к вискам холодные тампоны с розовым маслом, совать под нос флакон с уксусом. Очнувшись от синкопе, светлейший первым делом сблевал. И на банщика своего бесценного, черного, и на ложе, и на пол. Воздух сразу же сделался кислым, как если бы то были не царственные термы, а самая захудалая городская забегаловка. В тот же миг светлейшего утерли, умыли, зловонную кислую лужу собрали тряпьем, лепестками розовыми воздух освежили. Словно дитя неразумное, болящее на руках перенес Тамаль своего господина в неглубокий бассейн с изображениями играющих дельфинов по краям, где поджидали его специально обученные наложницы в туниках тончайшего хлопка, сквозь который возбужденно торчали острые соски грудей, крутые бедра с выбритыми лобками. В прозрачной воде тонкий хлопок и вовсе превращался в паутинку, открывая повелителю все самые сокровенные девичьи изгибы и складочки. Да тот, честно говоря, по причине глубокого похмелья и необычайной слабости после обморока на наложниц внимания не обращал. Грузный шестидесятилетний мужчина с короткой шеей, раздувшимся животом, кривыми конечностями, покрытыми густой шерстью, с двухдневной щетиной на иссеченном морщинами лице с двумя продольными шрамами, завоеванными во времена войн с галлами, и удивленно вскинутыми бровями над блеклыми, словно застиранными глазами мало чему удивлялся и уж тем более не восхищался почти ничем. Покуда наложницы, намеренно касаясь его тела грудями и бедрами, намыливали тулово клариссима да смывали затем пушистую, ароматную пену, тот смотрел куда-то мимо. Изредка зевал. По привычке скорее, нежели от каких-нибудь даже мимолетных чувств, хлопал по бедрам девушек. Как хлопал он по крупу своих племенных жеребцов в стойлах.

Девицам на смену вскоре подоспели несколько юношей оскопленных. Под руки вывели из бассейна к столу розового оникса, укутав толстыми льняными простынями. С аккуратностью уложили на живот. Тонкая струйка оливкового масла с отдушкой из дикой лаванды и розмарина пролилась по позвоночнику. И вслед за тем легкие, но сильные пальцы принялись растирать и втирать в кожу светлейшего целебное масло. Восемь ладоней. Сорок пальцев одновременно то медленно, то поспешно впивались в его мягкое, укрытое толстым слоем подкожного жира тело; разгоняли ток лимфы и загустевшей от избыточного сахара крови. Придворный эскулап утверждал, что именно чувственность молодых тел способна творить со старцами чудеса, а потому рекомендовал и днем и ночью окружать себя молодежью. Жена светлейшего, с которой он сочетался брачными узами в дафнийском храме Зевса не меньше сорока лет назад, теперь проводила дни в собственном дворце на задворках стадиума в обществе полусотни приживалок и слуг да, поговаривали, нескольких молодых удовлетворителей. Клариссим к этим разговорам относился с усмешкой. Жена была давно ему не мила. Как, впрочем, и никто иной на этом свете. После трагической гибели двух его наследников, которых забрал к себе Посейдон во время морского путешествия в Дамаск, отношения с женой расстроились окончательно. Она считала его виновником этой трагедии. А он полагал, что общее горе должно было сплотить семью. Каждый переживал гибель детей самостоятельно, все глубже погрязая в одиночестве и необратимой печали. Так и привыкли жить друг без друга.

Когда юноши перевернули его на спину и взялись за раздувшийся живот, руки, шею и крохотные гениталии, резкий металлический скрежет и грохот потасовки донесся из тепидария. Взглядом единым повелел одному из юношей пойти и разобраться, в чем дело. Тот ушел. И вскоре вернулся с улыбкой на тонких губах:

– Дьякон христианский хочет видеть тебя, светлейший.

– Дьякон?! – удивленно вскинул брови клариссим. – Вот это новость! Не иначе хочет крестить меня в собственных термах, раз приперся сюда чуть свет.

Подумал мгновение. Расплылся в маслянистой улыбке:

– Ладно. Пусть ждет. Я приму его, когда сочту нужным.

Юноши растирали тело клариссима еще не меньше часа. После наложницы обрезали и полировали ногти на пальцах ног и рук. Мелом и бархоткой зубы полировали. Расчесывали, да завивали, да красили персидской хной редкие власы. Эскулап пустил целую банку крови. И такую же банку взял царственной мочи, сообщив, что на вкус и цвет они хороши и не вызывают никаких опасений. Одевали не меньше получаса: в невесомые нижние туники, а поверх – в пурпурную, тяжелую трабею, в сандалии высокие со множеством серебряных застежек и кожаных шнурков, что мягко укутывали лодыжки. Золоченый венец возложили на редеющую власами башку. Юноши и девицы во главе с негром сопроводили его до тепидария, где на краю мраморной скамьи у самого входа смиренно ожидал одноглазый Феликс.

То ли римская кровь взыграла в сердце благочестивого до недавних пор дьякона, то ли ханаанское воспитание, однако же, скорее всего, простая, но губительная для всякой христианской души гордыня привела его сегодняшним утром в термы правителя. Бастардское его происхождение, рабское детство, убийство хозяина-извращенца, последовавшие вслед за тем мытарства, видать, вызвали в душе Феликса такую от жизни усталость, что обретение Христа стало спасительной пристанью, садом цветущим, в котором нашел он долгожданное отдохновение. Τὸ γὰρ παραυτίκα ἐλαφρὸν τῆς θλίψεως ἡμῶν καθ’ ὑπερβολὴν εἰς ὑπερβολὴν αἰώνιον βάρος δόξης κατεργάζεται ἡμῖν…[118] Казалось ему, что даже дарованный Господом сан – дарован не то чтобы в благодарность, но как бы в награду за прижизненное его мученичество. А поскольку в жизни своей страдал он куда больше иных прихожан, что и видом самим, и статью, и положением до рабского состояния ни на мгновение не снизошли, даже представить себе не могли, что значит быть вечно гонимым, вечно униженным, битым, то полагал, что Господь может любить его крепче прочих. Горемыка, он так и не принял Христовой любви! Долгие молитвы, изнурительные стояния, ночные бдения дьякона оставались безжизненны и сухи подобно пустыне, поскольку не были исполнены любовью и верой, но лишь желанием Божественного внимания и даже Богоизбранности, которой, по его мнению, он был достоин, раз он уже не простой прихожанин, но дьякон, раз служит у Его престола, коли склоняются пред ним, рабом, в поклонах прихожане. Потому-то, должно быть, и не слышал его Господь. Раб сословный, к несчастью, так и не стал рабом Божьим, но остался рабом греха. По наивности, а вернее, по слабости веры, он равнял сан со святостью, даже не понимая, что, напротив, священнический сан обременяет сонмом чужих грехов, смиряет до состояния более низкого, чем у раба сословного, у которого хоть есть возможность возразить или сбежать. А тут – куда скроешься? Феликс же в рабское свое состояние, даже под омофором Богородицы, возвращаться не желал. Что есть сил, каждым своим поступком, каждой молитвой доказывал Господу, что достоин быть ближе к Нему, чем все остальные. Более того, зорко следил, кто на пути его этом к сияющим вершинам обходит. А ведь еще как обходят! И Киприан, которого он еще мальчиком повстречал на Олимпе, которому показал Христа, да тот не внял, с десяток лет служил Сатане. И в результате своих злодеяний, не иначе как злонамеренным обманом, проник в дом Божий. Ныне, гляди-ка, уже и епископ! Или Иустина, которую не кто иной, как Феликс, увлек словом Божьим, посеял в ней любовь к Спасителю! С младых ногтей жила в достатке. В неге языческой. Нужды и горя не ведала. Отказала юноше в любви. Разве это заслуга перед Всевышним? Доблесть разве? Христианский подвиг? И вот – диакониса. Уже и общину под начало ее передают.

вернуться

117

Что б ни таил, шепни-ка мне на ухо, —
Тебя не выдам. О злополучный мой,
В какой мятешься ты Харибде,
Юноша, лучшей любви достойный!
Какой ведун иль ведьма Фессалии
Тебя изымет зельями? Бог какой?
Триликой сжатого Химерой,
Вряд ли тебя и Пегас исторгнет!
(Перевод с латинского Г. Ф. Церетели.)
вернуться

118

Ибо кратковременное легкое страдание наше производит в безмерном преизбытке вечную славу… (2 Кор. 4:17)

69
{"b":"702764","o":1}