Из окошка больничного, возле которого Сашка теперь проживает, пришествие весны чувствуется особенно. Во всю оконную ширь. Перестуком капели по цинковому отливу. Сочным сквознячком сквозь оконные щели. А коли ясно, то и солнечным припеком на макушку. Да вот только совсем не радостно капитану в этот весенний денек. Муторно на душе. Горько. Больно нестерпимо.
Мученичество его началось в тот самый день, когда, очнувшись от наркоза, сперва увидел перед собой веснушчатое лицо ангела своего Серафимы, а еще через пару часов, с помощью ее приподнявшись, обнаружил отсутствие обеих ног. Вместо них – плотно укрытые гипсом обрубки. И рука – на перевязи. Рухнув на подушку казенную, затрясся. Поначалу молча. Затем с подвывом – нутряным, животным. Без слез. Опытная в мужицких страданиях Серафима тут же вколола ему внутримышечно бромкамфоры и укрыла, словно мама, собственным телом. Так он и трясся у нее на плече, вдыхая запах дешевых индийских духов, карболки и свежего девичьего тела. Именно эти запахи с тех самых пор, вместе и по отдельности, вызывали у него неодолимое чувство смятения.
Да ведь океан времени любую боль душевную, а физическую и подавно, заилит, песочком ласковым замоет. Глядишь, через неделю-другую душа человеческая даже с самой невероятной бедой начинает свыкаться. Через месяц так и вовсе забывать. А уж если к этому добавить транквилизаторов и прежде всего ежедневное молитвенное правило, то воспрянет человек духом без всяческого сомнения и в самый короткий срок. Правил молитвенных Сашка не знал, но вот силы духа в нем, как оказалось, даже для такой невосполнимой потери предостаточно. Как и таблеток феназепама на складе баграмского медсанбата. Ну и Серафима постаралась привести капитана в чувство. Делилась с Сашкой тайными девичьими легендами, в которых жены и невесты ждут своих мужиков пусть даже и увечными, но живыми. Объясняла ему тайную бабскую психологию, согласно которой физическое увечье, особливо если то получено в результате боевых действий, не отвращает, но даже, наоборот, вызывает в женской душе и сострадание, и уважение, и возрастающее чувство долга. Любят бабы вояк своих покалеченных пуще прежнего. Холят их да лелеют. Да ребятишек рожают. При одном, правда, условии, что любили их и до войны. Не оболочку одну, но первее всего душу их, нутро, мужицкое их естество. Взять хоть танкиста, что привезли в прошлом январе. Обгорел танкист до полной неузнаваемости. Местами так и вовсе поджарился. Думали, погибнет паренек. Но вот ведь чудеса, сдюжил. Новой шкурой оброс, а там, где кожу пересадили, шрамами зарубцевался. Хотя все одно страшен розовой пленкой, лицом без бровей и ресниц. Шлет через полгода после выписки письмо доктору из города Чебоксары. И фотокарточку, на которой герой танкист изображен в костюме гражданском рядышком с девушкой в свадебном платье. Пишет танкист, что ждала. И вот теперь свадьбу сыграли. Или вспомнить того лейтенантика из разведки, угодившего под минометный обстрел на подъезде к Рухе. Осколками посекло паренька нещадно. А с эвакуацией подзадержались. Малограмотный санинструктор перетянул жгутами ноги и руки крепче требуемого и не в тех местах. Словом, в медсанбате только и оставалось, что ампутировать парню обе ноги да обе руки по локотки. Подлечили, как могли, нафаршировали морфием, феназепамом и прочей химией, что превращает человеческий рассудок в жидкий кисель, и отправили что осталось в Пензу. Глядь, не прошло и двух месяцев, знакомая медсестра рассказывает: жена лейтенанта сразу же выправила тому какие-то экспериментальные протезы для рук и для ног. Так что железный ее человек теперь и ходит, и колобродит, и даже учится водить автомобиль. Семья, видать, богатая не только день- гами.
– А уж тебе-то, соколик, и вовсе грех горевать, – увещевала Сашку Серафима. – Жены нет. Невестой не обзавелся. Ножки отчекрыжили, как родному. Да и руку от ампутации спасли. Поставят протезы, никто и не догадается, что инвалид! Радоваться надо, а не стонать!
Ангельские ее наставления, транквилизаторов ежедневная горсть, но и, безусловно, мужество Сашкино уже через неделю принесли ожидаемый результат: капитан успокоился, взглядом повеселел, кашу рисовую рубал за обе щеки и даже несколько раз здоровой рукой приобнял податливую Серафиму. А еще через неделю приснился капитану вещий сон.
Снился ему учебный аэродром в Шадринске. Мокрая до сального блеска взлетно-посадочная полоса, по которой подруливает к нему допотопный, военной сборки боевой истребитель «Як-1». Фанерный гаргрот за фонарем. Дюралевые элероны. Стойки шасси навытяжку. Весла трехлопастного винта еще мельтешат, притормаживая, разворачивая машину боком, звездами алыми на крыльях, фюзеляже и хвосте. Наконец замирают. Сдвигается фонарь. Незнакомый летчик в шлеме. В крагах. В коричневой куртке на цигейке. Лезет из кабины. Кряхтит. И неожиданно выбрасывает на фюзеляж обрубки ног в грубой кожаной упаковке. Улыбается летчик Сашке. Машет рукой. «Подсобил бы, сынок, – кричит ему, стараясь перекричать грохот засыпающего движка, – видишь, мне не сойти!» И уже скатывается по фюзеляжу на крыло. А с крыла – в объятия Сашки. Летчик тяжелый. Воняет прелой кожей. Влажной овчиной. Мужским потом. Но глаза – развеселые, озорные. «Видал, как приходится воевать, – смеется летчик, очутившись на мокром бетоне ВПП. – Зато ногам не зябко»! Тут Сашка понимает, что и он одного с летчиком роста, а стало быть, и у самого нет ног. Но совсем не печалится. Наоборот. Радуется сердечно, что повстречал этого человека. И, кажется, его узнает. «Вы Маресьев?» – спрашивает он летчика. «Так точно, – козыряет летчик и протягивает ему крепкую руку: – Алексей. Шестьдесят третий гвардейский истребительный авиационный полк». Смотрит на Сашку пристально. И вновь расплывается в улыбке. «А я погляжу, ты тоже – ас! Ну так летай, воробушек. Главное, сам знаешь, крылья. А вместо сердца – пламенный мотор, как в песне поется. Чего вылупился?! Полезай в кабину. И воюй. Дарю!» И похлопал рукой по мокрому дюралевому элерону. «Спасибо, Алексей Петрович, спасибо, товарищ полковник», – пролепетал Сашка, забираясь сперва на крыло, а затем и в кабину истребителя. Горячий движок запустился с полоборота. Щелкнул замок плексигласового фонаря над головой. Не помня себя от радости, Сашка вырулил самолет на взлетную полосу, разогнал обороты и рванул вперед, вцепившись обеими руками в рычаг управления и выжимая его на себя. Каждой клеточкой тела чувствовал он теперь малейшую выбоину под шасси, каждую трещину на взлетной полосе, каждую лужу, что обдавала фонтаном водяной пыли мчащийся истребитель. И вот оторвался. Взмыл в небо – дождем моросящее, близкое низкими кудлатыми тучами, но такое родненькое, такое желанное, что Сашка давил и давил рычаг газа, пока не прорвался сквозь грозовую хмарь, не вырвался в чистую лазурь бескрайнего неба. Солнце слепило весело. «Я могу, – вторил Сашка, беспрерывно, словно Иисусову молитву, – я могу, я могу!»
Совсем скоро он и взаправду летел. На носилках брезентовых в компании таких же войной покореженных людей во чреве «антошки», уносившего их сперва в Ташкент, а оттуда на подмосковный аэродром Чкаловский. И именно тогда, во время перелета, заныла впервые раненая его рука. Зарождение боли ощутилось едва заметным покалыванием в пальцах. Да мало ли что бывает? Может, отлежал, покуда беседовал да смолил горький табак с наводчиком-узбеком. Но и после Ташкента, где узбека встречала целая депутация родственников из Намангана и тот даже приглашал Сашку пожить у них хотя бы недельку на плове и шашлыках, заунывное колотье не исчезло. А на подлете к Москве раздирало руку невыносимо. Казалось Сашке, что по нечаянности вытащил из костра раскаленный булыжник и теперь держит его в раненой руке, ощущая, как прикипает к камню плоть. Дежурный медик пустил по вене какую-то муру из капельницы, всадил внутримышечно несколько кубиков промедола. Полегчало. Только ощущение, что раскаленный булыжник скоро вновь прилетит в его руку, не исчезло. И даже косяк чарса, каким угостил другой его попутчик, спецназовец с беспрестанно блуждающим взглядом, не смог от ощущения этого поганого избавить. Боль вернулась уже в Москве.