Двадцать пять лет эта не шибко образованная, даже слегка глуповатая, но при том совершенно искренняя, по-телячьи доверчивая и сердцем незлопамятная женщина ожидала черного дня. Его предсказала лохматая, дурно пахнущая цыганка Нина, что обитала в ту осень на привокзальной площади ее родного сонного городка. Девочка возвращалась из школы, и Нина вдруг перегородила ей путь растопыренными, в перстнях самоварного золота пальцами. «Вдовушка идет! – прокричала цыганка. – Вдовушка идет! Считай до двадцати пяти!» Непонятные слова скоро забылись. И вспомнились вновь на другой день после свадьбы, когда пророчество Нины привиделось ей во сне и приобрело совсем иной, понятный и страшный смысл. Двадцать пять лет. Вдовушка.
Военный летчик мог погибнуть когда угодно. Но все предшествующие годы она, свято веря предсказанию Нины, расставалась с ним без всякого страха. И лишь когда наступил год двадцать пятый, каждый его вылет, каждый день она начала ощущать как последний. Особенно после отправки полковника на войну. Она внутренне как-то смирилась с тем, что не дождется его живым. Но и этот год миновал. Господь Всемогущий даровал за ее смирение еще почти десять месяцев веры в ошибочность цыганских предсказаний. А когда она окончательно распрощалась со страхом, нажал на спусковой крючок «ДШК».
Ни муж, ни сын не знали, что носила она в своем сердце все эти годы. И как она эти годы жила. А если бы и узнали, все равно б не поверили, что такое возможно: четверть века хранить молчание.
Когда шарканье и пустые слова возле гроба иссякли, под узорчатыми сводами сталинского ампира зависла тягостная тишина. Военком Осокин, взявший на себя тяжкие, но необходимые обязанности распорядителя похорон, мягким шагом приблизился к вдове, склонился почтительно, извещая о том, что пришло время проститься и отправляться на кладбище.
У гроба ее вновь прорвало. Не чувствуя близости мужа, не имея возможности коснуться дорого лица, она лила слезы прямо на цинк, гладила его непрестанно рукой и даже несколько раз ударилась в отчаянии лбом. И гроб отозвался на ее удары гулким металлическим эхом.
Сашка тоже прижался к цинку после того, как от него наконец оттащили маму. Но не услышал и не почувствовал ничего, кроме приятной прохлады металла. Он думал, что тоже заплачет. Но слезы не шли. И сердце не рвалось в клочья. Сердце его, как ни странно, полнилось гордостью и пониманием того, что вот теперь и настало время отмщения за отцовскую смерть. Что отец уже не сможет его отговорить. И все поймут. Все, кроме матери.
На районном кладбище, утыканном фанерными и бетонными пирамидами со звездами на оконечнике, реже – крестами православными, еще реже мусульманскими полумесяцами, царила тишина и мерзость запустения, оставленная горожанами на могилах собственных предков. Недавно тут отмечалась Родительская суббота. Горожане толпились на кладбище целыми семьями, с сумками, набитыми вареными яйцами, курями, магазинными ватрушками да самолепными пирожками с зеленым луком. Везли и водку. Расположившись на родных могилах, сперва прибирались, очищали холмики от сорной травы, зловредных одуванчиков и осоки. Прибравшись, украшали их оранжерейными гвоздиками. Раскладывали провиант и водку на помин души. Кто побогаче, на специально возводимых для поминок столиках, а кто попроще, так и прямо на сырой земле. Надирались скорехонько. Принимались драть горло жалостливыми, а иной раз и похабными песнями, лить запоздалые слезы о прощении. Порой мужики и бабы, неясно с какой только радости, пускались на могилах в пляс, утрамбовывая и попирая землю и сам холмик разухабистой, дикой скачкой. Иные и падали тут же, оглашая окрестные участки пьяным раскатистым храпом. Были, конечно, и те, кто блевал, отравившись водкой. Но все же не на родственные, а всегда на чужие могилы.
Но был на местном кладбище, естественно, и особый участок, где хоронили людей почитаемых, совершивших для города особое благодеяние или хотя бы занимавших важную должность вроде судьи, или начальника тюрьмы, или руководителя телефонной станции. Здесь и земелька не столь заболочена, местами появляется песок и елочки с голубым отливом. И на могилах не пляшут. Именно здесь, под покровом старых елей, нашел свой последний приют сгоревший полковник. Земля тут была и вправду пуховая, легкая, так что могильщики засыпали гроб в считаные минуты, накидали поверх холма елового лапника, уложили венки и отсекли половинки стеблей гвоздик, чтобы окрестные цыганки вновь не пустили их в товарооборот. Установили фото. По правую руку от полковника располагалась могила ветерана Великой Отечественной войны, освобождавшего заключенных концлагеря Освенцим, а по правую – директора городского рынка, скончавшегося от инфаркта два года тому назад. Но между ними – еще землицы на метр с небольшим. Их попросила у города вдовушка. Конечно же, для себя.
Поминки устроили в офицерской столовой училища. Обычно для подобных случаев сдвигали вместе с десяток пластиковых столов, ставили несколько десятков убогих стульев, исполненных из стальных труб, фанеры да дерматина яростного бордового цвета. Извлекали со склада не простиранные, со следами прежних пиршеств скатерти, посуду с потускневшим никелем, тарелки – в целом пригодные, но часто и с отколотыми краями и трещинами. Офицерский общепит хоть и снабжался получше курсантского, а тем более солдатского, однако ж испокон веков считался затратой не приоритетной. Официантки Зоя и Милка – в крахмаленых передничках по случаю скопления начальства, с улыбками, дежурными на раскрашенных алым цветом губах, – тащили с кухни салат «Столичный» с большим количеством консервированного горошка, вареной моркови, яиц, лука, докторской колбасы, приправленный несколькими банками майонеза; волокли, конечно, селедку под шубой в марганцевых разводах по кремовой заливке все того же провансаля; доставали из-под полы и жирную балтийскую селедку без шубы, употребляемую тут с большим удовольствием, что называется, au naturel; извлекались из электрической топки глубокой промышленной печи противни с пирогами – капустным, рыбным с треской, с курицей и несколько сладких к чаю – с малиновой да вишневой начинкой; бурлили в пятидесятилитровом баке пять сотен пельменей, что Милка с Зоей и с поварихой Альфиёй Хазратовной рубили, месили и лепили, почитай, всю ночь. Кутью, блины с киселем, конечно, тоже сгоношили как чин почитания традиций предков, да только про традиции эти и про чин поминовения никто из собравшихся, само собой, не знал. Семнадцатую кафизму и девяностый псалом из Псалтыри не читали, перед трапезой не крестились. Да и простая мысль о том, что погибшего за Родину русского воина хорошо бы по православному обычаю отпеть, тем паче что по некоторым данным, тот был в детстве в православной вере крещен, никому отчего-то в голову не пришла. А если и пришла, то не задержалась. Может, оттого, что были они советскими людьми, чья общность не предполагала национальности и вероисповедания?
А уж коли расставались с человеком без надлежащего в таких случаях уважения, то и поминки от пьянки мало чем отличались. Поначалу, разумеется, выставили перед портретом погибшего полнехонький стакан с водкой, укрытый ломтем черного хлеба, словно и он участник этого попоища. Молча, не чокаясь, со скорбными выражениями на физиономиях, опрокинули внутрь «беленькой». Не по рюмочке, а по стаканчику стограммовому, что отшибал через минуту и ясные мысли, и правильный говор, полнил советскую душу героизмом, откровенностью, неимоверной ненавистью и любовью. Через час уже и чокались вовсю. Драли нещадно глотку народным творчеством. И похабные анекдоты, позабыв и про вдову, и про покойника, травили.
Боевой офицер, а через несколько недель майор авиации Витя Харитонов надрался одним из первых, и поскольку компанию ему составлял военком Осокин, то совсем скоро оба начали объяснять сыну, какого отца тот потерял.
– Ты ващще знаш, чё он был за чеэк? – вопрошал Харитонов Сашку. – Не-а! Ничё ты не знаш. Скала! Чилавечищща! Знаш, как он энтих духов херачил?!! Пёрднуть боялись! Не-а, таких командиров уж не-е-ет!