Звонкий голос ручья позволил мальчику сторожко приблизиться к рабу совсем близко. И тот вскочил, в испуге озираясь по сторонам, лишь только услышал его шаги за спиной. С мокрой тряпкой в руке, по которой стекала на землю вода, со взором диким, густой всклокоченной бородой цвета меди и заштопанным ниткой левым глазом, походил он на загнанного Пана. Только рогов козлиных недоставало.
– Не страшись меня, – молвил отрок, – худого не сделаю.
И протянул к нему раскрытые длани. Но беглец все еще взирал на мальчика с опаской. Глаз его единственный вращался ошалело, ощупывая того с головы до ног, не упуская в его облике ни одной детали, а потом и ослика, и поклажу на нем, и заросли дикого шиповника позади животного. И когда наконец убедился, что ничего ему не угрожает, взялся за мокрое рубище и с силой отжал его до последней капли. И даже улыбнулся.
Раба звали Феликс. Произвела его на свет в Пальмире рабыня крупного торговца китайским шелком Квинта Руфа. А поскольку хозяин торговал не только нитью шелкопрядов, но и людьми, то продал ее на блуд, а стало быть, и имени отца, конечно, никто не ведал. Но и нечаянная беременность свободы не даровала. В родовой горячке рабыня и померла. Выпавшего из нее мальчика, в слизи и сукровице, что орал слишком настойчиво, купцова стряпуха хотела было сразу хрястнуть головой о камень, но пожалела зачем-то, явив миру нового раба. И, словно в насмешку, назвав его Феликсом. То есть «счастливым».
Скверная характером и к тому же исповедующая веру ханаанскую, стряпуха Ашеш сохранила мальчика, конечно, для нужд своекорыстных. С пяти лет Феликс таскал в тяжелых горшках помои, сперва грузил, а потом мыл и чистил овощи для купеческого стола, перебирал сухую фасоль, молол на каменных жерновцах кукурузное и ячменное зерно. Подрос – носил воду, дрова для жаровен; мыл, драил до блеска тяжелые кедровые кухонные столы, обитые медью; впрягаясь в скрипучую тележку вместо мула, бегал за десять стадиев до городского рынка, а нагрузившись провиантом, вновь тянул поклажу в обратный путь. Здесь, на чадящей жаром и ароматными испарениями кухне, он и кормился, и спал, и жил до пятнадцати лет. А как вступил в пору цветения, как стали заглядываться на красивого отрока девицы да состоятельные горожане, был продан задорого в утеху плотскую сперва одному, а затем и другому, и третьему гражданину, покуда через несколько лет не очутился во владении семейства Иотапианов, чья долгая история брала начало, согласно семейным преданиям и манускриптам, аж с правителей Коммагенских.
Порочная мода на греческую любовь, захлестнувшая империю еще со времен императора Адриана, с годами распространилась не только в столицах, но и в дальних восточных провинциях, где считалась, особенно среди военных, аристократии и свободных граждан, проявлением мужества, власти, символом имперского превосходства над покоренными странами и людьми.
Ветеран IV Скифского легиона, в прошлом человек заслуженный, прошедший горнило Парфянского похода Каракаллы и разгрома армии при Нисибисе, Антоний Валентин после воинской службы так и остался в Сирии, возглавив по просьбе Иотапианов их собственную преторианскую гвардию. Ушибленный головой да битый многократно мечом, топором, пикою, Антоний с годами сделался и вовсе дурной. Его невоздержанность и надменность, вспыльчивость и жестокость были притчей во языцех даже среди подчиненных ему гвардейцев. А уж народ бесправный и вовсе криком кричал от его причуд. То скормит болящего голодным боевым псам. То вырвет язык чрезмерно болтливой рабыне. Мальчика, по случайности разбившего ценную этрусскую вазу, распорядился бросить в бассейн с муренами, которые того и сожрали. А уж пощечинам, выдавленным глазам, ушам и носам отрезанным не было счета.
Мальчиков и юношей для утех у Антония было почти полсотни. Феликс был последним, кого купил ветеран за тысячу денариев.
И первым, кто осмелился поднять на него руку.
Случилось это через долгих три года насилий то специально изготовленным для такого рода истязаний полуметровым дубовым фаллосом, то человечьей берцовой костью с обтесанными суставами, то живыми угрями. От истязаний этих невероятных Феликс тихо превращался в постоянно стонущее, обливающееся кровью и слезами существо, от бессилия и страданий сменившее человеческий облик на животный. И все же какой-то последний, видать, лучик достоинства пробудился в нем вдруг и с нечаянной могучей силой выплеснулся на пристроившегося в очередной раз позади ветерана сокрушительным ударом валявшегося тут же дубового фаллоса. Феликс дубасил Антония без устали ровно столько же времени, сколько тот обычно предавался с ним плотским утехам, от чего череп ветерана в конце концов хрустнул, обнажая взору раба серое влажное вещество. Но раб и его размозжил дубиной.
С того дня Феликс и впрямь сделался зверем. Даже отправленные на его поиски преторианцы не смогли разглядеть и обыскать те узкие расщелины, заросли колючек, заброшенные кладбища, где хоронился он в своем долгом бегстве от возмездия. Изловили его только через год на границе с Фракией: он был опознан по стигмам на плече встречными лесорубами, которые набрели на него, схоронившегося на ночлег в брошенной медвежьей берлоге. Был Феликс дик, взглядом бешен, оброс рыжей шерстью, в которой поселились во множестве насекомые. Раба пленили. В ожидании сообщения от владельцев посадили на железную цепь. Накормили похлебкой жидкой. Но то ли ржавая цепь была слишком худа и ненадежна, то ли сыскал Феликс поблизости от себя на скотном дворе подходящий инструмент, только оковы эти он всего через пару ночей сбросил и вновь бежал, теперь уже в Македонию.
Устроившись на теплых камнях возле костра, Феликс до самых сумерек рассказывал Киприану историю своих мытарств, покуда на черном бархате неба не просияла бриллиантовая россыпь крупных и крошечных звезд. Новорожденный месяц звонко вздрагивал в космической пустоте. Звонкий днем голосок родниковой нимфы стал теперь совсем сонным, усталым. Жарко дышали прижавшиеся боками друг к другу козы. И потрескивал, постреливал алыми искорками ствол сухой акации.
– Слыхал ты о Христе – царе Иудейском? – спросил вдруг Феликс, задумчиво глядя в огонь.
– Том, что был распят вместе с разбойниками и будто бы воскрес? – отвечал Киприан. – Хорош царь! Раз воскрес, почему же не смог вновь занять свой престол?
– Отчего ты решил, что не занял? Только престол не Иерусалимский, но небесный, – молвил раб.
– У меня другие боги, Феликс. Красивые и величественные. И их престол совсем рядом. А где твой бог? Покажи мне его престол. Может, потому, что это бог рабов, ничего у него нет. Даже храмов. Говорят, вы собираетесь в криптах.
– Не знаю, как другие, а я молюсь ему здесь, – отвечал Феликс, указывая на сложенное из базальта пастушье убежище и вроде не замечая иронической улыбки на лице отрока, чье детство прошло в окружении совсем иных, мраморных святилищ.
– И он слышит тебя отсюда?
– Конечно слышит, – отозвался раб. – Ступай за мной, увидишь сам.
В хижине было темно и глухо, но, когда Феликс зажег масляный светильник, Киприан увидел начертанный на подкопченных камнях символ новой веры – хризму. И вновь усмехнулся в душе своей, поскольку разве можно было сравнить величественные мраморные статуи с золотыми венками, поражающие своими размерами святилища с этим вычерченным пальцем скрещением «хи» и «ро», которое даже ребенку по силам нарисовать.
Раб тем временем опустился на колени, склонил перед буквами свою дикую голову с железным обручем на шее и принялся бормотать, вначале шепотом, но затем все слышнее и громче.
– Ἀλληλούϊα, – шептал Феликс. – Ἐξομολογεῖσθε τῷ Κυρίῳ, ὅτι ἀγαθός, ὅτι εἰς τὸν αἰῶνα τὸ ἔλεος αὐτοῦ. εἰπάτω δὴ οἶκος ᾿Ισραὴλ ὅτι ἀγαθός, ὅτι εἰς τὸν αἰῶνα τὸ ἔλεος αὐτοῦ· εἰπάτω δὴ οἶκος Ἀαρὼν ὅτι ἀγαθός, ὅτι εἰς τὸν αἰῶνα τὸ ἔλεος αὐτοῦ· εἰπάτωσαν δὴ πάντες οἱ φοβούμενοι τὸν Κύριον ὅτι ἀγαθός, ὅτι εἰς τὸν αἰῶνα τὸ ἔλεος αὐτοῦ. ἐκ θλίψεως ἐπεκαλεσάμην τὸν Κύριον, καὶ ἐπήκουσέ μου εἰς πλατυσμόν. Κύριος ἐμοὶ βοηθός, καὶ οὐ φοβηθήσομαι τί ποιήσει μοι ἄνθρωπος. Κύριος ἐμοὶ βοηθός, κἀγὼ ἐπόψομαι τοὺς ἐχθρούς μου. ἀγαθὸν πεποιθέναι ἐπὶ Κύριον ἢ πεποιθέναι ἐπ᾿ ἄνθρωπον· ἀγαθὸν ἐλπίζειν ἐπὶ Κύριον ἢ ἐλπίζειν ἐπ᾿ ἄρχουσι. πάντα τὰ ἔθνη ἐκύκλωσάν με, καὶ τῷ ὀνόματι Κυρίου ἠμυνάμην αὐτούς· κυκλώσαντες ἐκύκλωσάν με, καὶ τῷ ὀνόματι Κυρίου ἠμυνάμην αὐτούς. ἐκύκλωσάν με ὡσεὶ μέλισσαι κηρίον καὶ ἐξεκαύθησαν ὡς πῦρ ἐν ἀκάνθαις, καὶ τῷ ὀνόματι Κυρίου ἠμυνάμην αὐτούς. ὠσθεὶς ἀνετράπην τοῦ πεσεῖν, καὶ ὁ Κύριος ἀντελάβετό μου. ἰσχύς μου καὶ ὕμνησίς μου ὁ Κύριος καὶ ἐγένετό μοι εἰς σωτηρίαν. φωνὴ ἀγαλλιάσεως καὶ σωτηρίας ἐν σκηναῖς δικαίων· δεξιὰ Κυρίου ἐποίησε δύναμιν[30].