– Кто это – «мы»?
– Тут я надеюсь на твою догадливость. А признаюсь только в одном: с проверкой-то липанули мы вас.
– Как? – вырвалось у Конебрицкого.
– Маркелыч! – крикнул Прыга в сторону закрытой двери.
– Да он глухой, чего ты ему орешь? – остановил Коську Конебрицкий.
– Это он тебя не слышит, а меня…
В это время открылась дверь.
– Ты меня звал? – спросил старик.
– Скажи этому скесу, – указал он на Константина, – как ты придумал проверку им замастырить.
Дед незнакомо ухмыльнулся.
И тут Конебрицкий ужаснулся: он действительно видел его среди членов комиссии. Только борода у него была в ту пору черная.
– Давай, иди! – махнул на старика Прыга, а Косте сказал: – Больше того, у вас в институте тоже работают наши люди. И вообще, ты у Мюллера под колпаком!
Он нехорошо засмеялся.
Если честно, кое-что Конебрицкий понимал. Чем больше вживался он в новую должность, чем ближе знакомился с теми, кто возле него обретался, тем больше понимал шаткость позиций, на которых ненароком оказался. Ибо в многочисленных филиалах их института творилось что-то непонятное и темное. Подпольные цеха шуровали нечто днем и ночью. Об этом ему как-то намекнул начальник одного из них – с быкоподобной головой, флегматичный тихий алкоголик.
«Как выпьешь, – говорил он, – так душа обнадеженнее любит».
Прыга поднялся, и они вышли во двор. И только тут Костя заметил на белой стене нашлепки бурой грязи.
Хотел позвать Маркелыча, но Прыга его остановил:
– Это знак, что ко мне приходили.
И он, сперва запев: «Там на вершине жил гульливый ветер Степка Разин», неожиданно молодецки свистнул.
И к даче подошли трое.
О чем-то с ним пошептались, и он тут же вернулся к Конебрицкому. В руках у него было копьевидное тело рыбины.
– На, ушицой побалуйся! – протянул он рыбину Косте, а сам подошел к чернопенным по ранней весне кустам и беззастенчиво справил малую нужду.
Когда-то тут, наверно, скошенно слезились травы. И вообще окна цвели крашеными наличниками. И, нежа гальку, лениво поплескивала в озерке волна.
Рядом оказался глаз Прыги. Склера – «на взводе», значит, выпивоха.
А тут держался. Но более полутора стаканов освоил. Остальное так и осталось в разлитости.
– Хоть ты и чахленький цветочек, – неожиданно заговорил Прыга, – но выживешь. Мы тебе не дадим углохнуть, потому как ты нам нужен.
– Но зачем? – опять взмоленно вопросил он.
Кажется, его никто не просил, но Маркелыч сюда – во двор – вынес им по чашке чаю. Чай был сильно настоенный, почти черный.
– Незадавшаяся юность – это еще ничего, – начал Прыга. – Да и не получившаяся молодость – тоже. Но надо уже сейчас думать о царствии небесном.
– Зачем?
– Чтобы чувство забытости не преследовало.
Он игриво теранулся о его плечо и вдруг признался:
– А ведь я сперва хотел тебя опетушить.
– Как?
– Сурен, где ты?! – крикнул он в гущу тех самых кустов, возле которых они стояли.
Вышел здоровенный носатый верзила.
– Вот этот кадр и должен был тебя опустить.
– Опустить? Куда?
– Сперва на четыре кости, а потом и в преисподнюю. Или попробовать?
– Что ты?! – замахал руками Конебрицкий.
– Так Сурен должен был тебя харить при свидетелях, потому и они наличествуют.
Он хлопнул три раза в ладоши, и уже из-за соседнего куста вышло несколько девок, которые, он только не помнил где, работали у него.
Конебрицкий опущенно расслабился.
– Ладно, линяйте все! – прикрикнул на собравшихся Прыга и Косте сказал: – Как говорил мой дед на бабку: «Заегозила было, да получила в рыло!» Ваши скесы дюже егозят. Не только понт, но и верхушку держать стремятся. Но мы этого не потерпим. Потому не делай из своей морды прошловечный лапоть, первенство должно быть за нами. Пусть ваши цеховики упираются и вы там кипешитесь, но пока в одно не сольемся – жизни вам не будет.
Он закурил.
– Кстати, вам надо понять, что вы затерхались за то время, пока чистоделами пытались быть.
Он увидел воробья, чуть подхилил голову и вдруг сказал:
– А ведь с такого вот жиденка все началось.
– Что? – спросил Костя.
– Вот так взлетел он на ветку, подождал я, пока он усидится, прицелился из рогатки, и вдруг чугунка – тренннь! – он это слово именно произнес с тремя «н». – И глаза у сводной сестры как не было!
– Ну и что? – недогадливо вопросил Костя.
– И пошли мои скитания по белу свету.
Помолчали, и Коська засобирался уходить.
– Кстати, – сказал, – отпуск, какой ты брал за свой счет, у тебя уже кончился. Потому рулюй на работу.
И только он вышел за ворота дачи и скрылся за деревьями, как к воротам подъехала его машина.
Его действительно ждали.
4
Ветер возгоняет волны, самоубийственно кидает их на скалы, пружинит, искрит, водо-, а то и скуловоротит. И, как поется в песне, «и бьется о борт корабля».
А над Ай-Петри висит туча. Такая до головной боли постоянна, что кажется – и день выношен этой тучей.
Как выпятившаяся вставная челюсть, устремлен в море пирс.
Скука.
Поэтому кажется, что фасад дня совершенно не отделан. Ни одной законченной детали. Разве что постоянно подмигивающий маяк. Который, как лакей, высокомерен и панбархатен. Панбархатом кажется облепившая его зеленая слизь.
Авенир Берлинер обходит встрепанные только что промчавшейся машиной кусты и снова идет во след за праздно гуляющими девками. Глаз улавливает одни виляния.
Кто-то всунулся в куст, отглотнул из бутылки и снова вышел на аллею.
Безлистье, но скрыло. И весна почему-то больше похожа на осень. И не на осень, а на очень позднюю осень, безнадежную, как неизлечимая болезнь.
Когда он ехал в Ялту, то думал, что вот-вот позолотятся нивы, но за вагонным окном мелькал обсахаренный морозом луг или полоса отчуждения с жеваной прошлогодней травой.
Сосед по купе ему попался до безобразия говорливый. О чем он только не плел всю дорогу: и что Россия – это всемирная деревня, и показывал на старуху, что у железнодорожной будки выскребывала кастрюлю, и что провалы в экономике существуют от того, что нет идеологической партии, и что мы ни в чем не умеем побеждать убедительно, и привести в доказательство мог то ли чемпионат мира, то ли Олимпийские игры, где Советский Союз не добрал и половины запланированных медалей, и что евреи любят Россию без взаимности, и что американское хамство всем изрядно поднадоело, и что роковое совпадение, что струйка наших отношений еще не пресеклась.
Авенир делал вид, что идеологические абстракции его страшно интересуют, но, в основном, главные предпосылки своего покоя видел не в общественно-правовом процессе, а в элементарном молчании. Ибо был уверен, что любое самоопределение имеет одну схожесть и резко идеологическим разговором или одиночным выступлением ему можно коренным образом повредить.
Помешав черенком вилки в стакане, сосед неожиданно стал говорить о другом:
– Сколько нам еще пережить придется пересестов?
Хитрый человек Берлинер, мудрый, но слово «пересест» так и не мог приладить ни к одному явлению, которое его окружало. Но опять промолчал. А сосед неожиданно прояснил:
– На моей памяти – Сталин был, потом Хрущев, следом Брежнев – и тут как горох: Андропов, Черненко, Горбачев. Не много ли правителей на одну жизнь?
У Авенира на этот счет свое мнение. Каждый правитель – как шлагбаумное тире на переезде: проехать нельзя, а пройти – всегда пожалуйста! Только под поезд не попади, раз ты человек рисковый. И чем больше смен курсов и всего прочего, что при этом меняется, тем лучше. Постоянно восполняется то, что было в свое время утрачено или невостребовано.
Как-то видел он: собралась вокруг кого-то толпа, образовала человеческий муравейник. И всем нетерпелось увидеть, что же происходит там, в середке. Вот выпнулась чья-то нога. Кто-то хотел, подчикильнув, подпыргнуть, чтобы хоть на мгновенье, но зависнуть надо всеми. А Авенир, которому в ту пору было шесть лет, наоборот, встал на четвереньки, чуть ли не носом разрыл частокол лодыжек и оказался там, где надо.