Евгений Кулькин
Мания. Книга вторая. Мафия
© ГБУК «Издатель», оформление, 2019
© Кулькин Е. А., 2019
* * *
Жизнь никогда не стоит на месте, а всегда не переставая движется, движется кругами, как будто возвращающими все живущее, через уничтожение, к прежнему несуществованию.
Лев Толстой
Глава первая
1
В городе любовь умирает раньше рождения. Пуповину ей перегрызает почти полное отсутствие деревенской застенчивости, несмелости.
И Прялину всегда казалось, что по-настоящему влюбляться надо там, в так называемой глубинке, а может, и – голубинке, можно запросто, придя в гости, без лукавства превознесть хозяина, неловко, поскольку ты горожанин, поцеловать ручку хозяйке. Ладонь шершава и груба и пахнет чем-то отрубиным. Потому как эта женщина только что по взмету приклада прошлась граблями, опростоволосила стог, сделала его строго-нахальным, лысоватым, как бригадир Зоська.
В этот свой приезд Георгий, как никогда, испытал чувство какой-то вины. Увидел очередь у магазина, где торгуют водкой. И что-то внутри сжалось до плотности камня. Потому как не мог понять Горбачева, зачем он это затеял.
Знакомые, к которым он приехал, всю свою жизнь имели дело с лозой, и виноград для них был чем-то чарующе-живым, и к вину они тоже относились как к крови Господней.
– Знаешь, – сказал Максим Иванович Пичурин, – как мы с Василисой услыхали, что с пьянством собираются бороться посредством запрета, все стало ясно, каков правитель Горбачев.
– Ну вообще-то, – начал было Прялин, – народ ведь спивается…
– А знаешь, это отчего происходит? – спросила Василиса Матвеевна. – Потому как хозяина на земле нету. Возьми нашего Зоську. Да разве ему бригадирствовать? Я бы ему дохлого барана стеречь не доверила!
– Ну а почему другого не поставить? – спросил Прялин Пичурина.
– Потому что подгонка идет не под нашу мерку. Он партийный, потому и человек своего времени. Потому ему и дано право похваляться так до конца и не состоявшимся удальством.
Василиса поставила на стол маленький, чуть надтреснутый чугунчик, который Прялин помнит чуть ли не с детства, и вдруг сказала:
– Знаешь, зачем его по сю пору держу?
– Догадываюсь, – ответил Георгий.
– Что он – безотказен. Чего бы в нем не затеял. А почти вся новая посуда то пригарью схватывается, то с одной стороны жжет, а с другой все остается непроваренным.
– Значит, что нужно? – подторопил с ответом Прялин.
– Надежность.
Походил он по своему Буденновску, и уже через час созерцательный порыв иссяк, на глаза стали попадаться те предметы, которые не делают красоты, и душа окунулась в скорбь.
Бутылку все же Василиса припасла, потому, разливая водку, Максим Иванович сказал:
– Не умеем мы уделять внимание реальности. Идеологический диктат не дает.
И рассказал, как он ездил в Сибирь на заготовку соломы. Приехали они на прибрежье, непуганое пароходными гудками. И вот оттуда – ни сплаву, ни справу – чем доставлять к станции корма? Да опять же машинами. А они жгут как пьют.
– Потом здесь, – сказал Пичурин, – все удивлялись, чего это молоко в совхозе такое дорогое по себестоимости.
И там же, в Буденновске, встретил он свою прежнюю любовь. Постарела. Но обрадовалась молодо.
– Ты? – как бы вопросили все те же, с козочьей недоступностью глаза. А вот волосы – чужие, словно на горизонте простежки не дождя, а града. Неживая белесость.
– Сколько лет прошло, вникни! – зачем-то сказал он эту неуклюжую фразу.
Вникание продолжалось долго, потом воспоследовал ответ:
– Вот обуяли выползнями повители, – и указала на травность, которая заткала улицу.
А ему почему-то вспомнилось, как он недавно побывал в одном подмосковном селе, где была остановлена война в пору, когда она чуть было не обернулась победой немцев. И вот там его поразили железные балки вразнотык – ежи войны. Вернее, лежали только одни их охвостья, все остальное исчезло.
– Всю родню перехоронила, – тем временем говорила старая знакомая.
А он не давал возможности увести себя из прошлого, где, казалось, вечер приотворил дверь в ночь и из ее пазухи выпростал месяц. Косорогий. Как стершийся оселок, но все же месяц. Небесный скиталец. Одинокий даже в кучное звёздье.
Она как-то так сторожко себя вела, что в улове всегда оказывались его руки. Поэтому упругости грудей он ее не помнил. Знал, что все это наличествовало, но не более того. Ибо на все настырные действия был один испуганный упрет.
Вспомнил, как однажды ее приревновал. К ней приехал двоюродный брат, и она не пришла на свидание. И тогда он кинулся к ней домой. И там было темно как в склепе. Рванулся в боковуху, где она спала, – пусто.
Давя во дворе полуудушенные желтки одуванчиков, кинулся к соседской девчонке, ее подружке.
И та протянула ему записку, которую забыла отнести.
Оказывается, они всей семьей уехали на выходные в Ставрополь.
В ту ночь ему приснилось, что он с некими женщинами находится на огороде, копает картошку, где попадаются и редька, и морковь. Бабы куда-то его зовут, а ему так не хочется уходить от такого изобилия. И тогда одна говорит:
– Но ведь уже ночь.
Он смотрит на небо.
– Вот видишь, – говорит вторая, – молозивный закат, значит, ночь стелила утро. И скоро оно взбрыкается на горизонте.
Жора сходит с огорода и вдруг обнаруживает, что в водосточной трубе вытаивается лед, и она тихо сорит развееренной на ветру капелью.
Это был первый сон, который он записал. Записал оттого, что он был настолько красочен и свеж, словно действительно был порожден той молозивной зарей и росным утром.
Тогда же, и тоже впервые, он приревновал неведомо к кому и к чему самого Бунина, видимо, все же за то, что он захватил не только то, что увидел, он тыкнул пальцем, что это увиделось и им, Прялиным, и многими другими, и, лукаво смеясь, отошел в сторону, переживите, мол, такое, как «море вздулось», и увидьте его не каким-нибудь, а темно-железным и, наконец, откройте, что оно кажется выше берега.
То ли обида, то ли что-то еще, сходное с ней, клокотало внутри. Жора понимал, что гений – убивал. Не давал паузы на цитирование себя, а сразу же кидал в беспомощность и сиротливость.
Бунин…
Нет, он отомстит! Пусть не сегодня. Но когда-нибудь и непременно. Хотя он и буен, этот Бунин…
И однажды им что-то, как бы в полубреду, написалось. Вернее, сперва только увиделось. Отдельный, как бы вправленный в отдельную раму день. Прибрежье. Оно сумрачно и голо. И пахнет мокрыми валунами и сохнущими водорослями, а вдали по-крабьи копошатся первые огни. Одинокое дерево дрогнет на ветру.
И опять прежнее озлобление, но, уже труня над ним, Георгий как бы ощущает, что все это не столько записал, сколько отпечатлел в сознании, отксерил, как сейчас прозывают подобное этим ассенизаторским словом. И он видит ее, почти по-человечески задремавшую рощу. И луг, что засинел знакомыми, но утратившими названия цветами. Потому все говорили о них просто – синюшки.
Опять же в дали, только несколько приближенной воображением, пасся мелкорослый скот.
В лощинах туман залегает пластами. Больше, видимо, затем, чтобы оттенить засеревшее за ним село.
А скученные валуны переблескивают росой и как бы медленно уплывают в отдаленье.
На полугорье – струйкой – летят какие-то полустайные птицы.
Прялин понимает: вот то, что надо немедленно записать, та самая картина, которая может остаться, чтобы восхищать других. Но пальцы и перо никак не сведут себя воедино. И сознание разъедает что-то постороннее, даже второстепенное. Например, зачем-то слышится, как в лифт протискивается что-то громоздкое. И душа неожиданно задремывает. Задремывает тихо, почти бессонно, как струится в окно стрекозчатокрылый свет слюдяного зимнего утра.