С вислой вершинки грушины каркнула ворона. Откуда-то нанесло молодым дымком недавно затеянного костерка.
Банкир не любил встреч в уединенных местах. Хотя и знал, что мрачные беседы должны происходить именно там. К какому-либо дому торить тропу, чтобы там провести разборку, почти самоубийство.
Но сейчас Максима по-настоящему занимало: что же такое хотел сообщить Бленушов и почему опаздывал?
Прошел почти что час с того, условленного капитаном времени, а он так и не появился. И Банкир, коротко оглянувшись, медленно побрел к шоссе, где, по его расчетам, должна быть автобусная остановка.
Толпу народа и утычки машин любопытных увидел еще издали. Но даже отдаленно не связал это происшествие со своим пребыванием в Лапшин-саду.
Потому попервам даже не хотел глядеть, кого это, щелкнувшего хавальником, пригвоздило к дороге. Пока одна взволнованная женщина, главная, как она считала, свидетельница, не произнесла, повторяя, видимо, уже в который раз:
– Он вышел вот из той, – показала она на противоположную обочину, – легковушки. И вот тут встал, ожидая, когда проедут машины по встречной полосе.
От волнения она поперхнулась и, прокашлявшись, продолжила:
– И вот небольшой такой грузовичок ехал себе во втором ряду, потом как вильнет в его сторону, подцепил его крылом или чем-то там еще.
– И не остановился? – наивно спросила та баба, которой свидетельница все это рассказывала.
– Мало того, – заволновалась та. – Я точно видела, что за рулем сидел милиционер.
– А этот, кого сбили, тоже, видать, ихний офицер.
И тут Банкир ринулся к лежащему. Чуть подшевелил, чтобы рассмотреть лицо.
Погибшим был капитан Бленушов.
Подошел автобус. Банкир вплеснулся в него и тоже, как и все остальные, припал к окну. Теперь он смотрел на «жигуленок» капитана. И сразу зароилось в голове несколько вопросов, и главный из них был такой: «Зачем он оставил машину на дороге? Почему не въехал в сад? Почему был в форме?»
Мысли о том, кто его убил, у него не было. Потому как это он почти точно знал.
Кому-то очень не хотелось, чтобы такая встреча состоялась. Хорошо, если это какой-то внутренний конфликт. А если во все это вмешалась некая третья сторона, у которой есть свобода на власть?
3
Куимов не заметил, как на горизонте вскучились облака. Только что было совершенно чистое небо, и вот ему навстречу как бы кто гонит отару овец. А непогодь портила все его, хотя не очень обширные планы. Ибо он считал, что если где-то душа отдыхает от суеты и каверзы, так это в Александровке, приписанном к речке Иловле селе, имеющем по нонешним временам роскошество – и до самой околицы асфальт, и железную дорогу с персональной станцией, прозванной, однако, по имени соседнего села Солодчей, и не успевшую сдаться на милость людской неуемности уютненькую с лесными опушками и мелководными речными плесиками пойму.
В Александровке у Куимовых дом. Собственный, в центре села. Добротный. Но вот жить в нем удается весьма и весьма редко. И отчасти от того, что библейская простота быта, которая исповедуется там, как-то уже не устраивает, что ли. Даже для Геннадия, вроде бы привыкшего к мысли, что земля – это часть религии и чем ниже ты ей кланяешься, тем она больше дает тебе благ. Что отношение с миром должно быть через любовь к нашей исконной кормилице.
Но духовный мир и душевный покой, подчерпнутый там, как бы являют собой последнюю утопию века. Вот, мол, уеду туда, где нет каверз и живут только одни праведники. И посвящу себя свободе искать и находить. И трагедия духа тихо сгинет сама по себе, как стихийная история растворится в прошлом, и будешь верить только лишь в свою правду.
Но, как это ни прискорбно, жизнь лишена выбора драмы. И бытие приобретает фанатическое обличие там, в городе, в этом людском муравейнике, где глобальные явления, пластуясь, творят решающие конфликты и критерии. Гениальные фантазии, освободившие греховный мир от высокой трагедии, как бы говорят, что жизнь – это прелюдия последней идеологии века и ее культурная характеристика определяется степенью засоренности души, а похороны – это предисловие к забвению. Недаром в свое время Василий Розанов сказал: «Раскольники – это последние верующие на земле».
Был как-то у Куимова один знакомый по фамилии Ледяков. Так вот, этот Савелий Ледяков, легкий человек во всех отношениях, привез с Севера, где обретался многие годы, такую байку. Была там у них какая-то то ли секта, то ли простое сообщество однодумцев, которое отличалось веротерпимостью и скромностью, теряющему предел. Они везде ходили только пешком, причем при этом распевали самими придуманные псалмы, не понимали сути национального государства, потому как считали, что кровавые конфликты возникают только на этой почве. А когда тебе будет неведомо, кто ты, то и не поволокет отстаивать свою якобы поруганную историческую правоту.
Люди эти не фотографировались, не позволяли снимать себя на видеопленку. И даже не хотели, чтобы о них писали.
И вот у них было такое предназначение: сообщество это должно было исчезнуть в двадцать первом веке.
То есть дальнейшие браки и разведение детей воспрещались. Вот доживут те, которые сейчас наличествуют, и – все. И никаких потомков.
Так вот эти самые люди придумали довольно любопытную идеологию для женщин. Когда одну красавицу Савелий спросил, почему она не выходит замуж, когда вокруг полторы тысячи неженатых мужчин, она ответила просто: «Боюсь испытать одиночество».
И вот что-то подобное стал испытывать последнее время Куимов, живя среди множества друзей и знакомых и по роду своей деятельности общаясь с таким количеством людей, что, кажется, только это способно обессилить душу.
Его уже не манило возвращение к истокам, не мугутила душу мучительная неопределенность. Ибо ему было ведомо, что психологический источник всех утешающих догм находится в собственной душе. И нечего взывать остановить время или обновить духовный опыт. Разрушение ткани бытия кроется в социальной утопии, в том разделении сфер, в котором не тяжелый момент рождает парадоксальное состояние, а вечные перемены, к которым так охоч человек.
Но предполагаемые темы его размышлений порой достигали стратегической высоты, когда хотелось осознать роль России в мире, уже пережившей экономические атаки и борьбу за свои интересы. Когда полная власть духа возвысится над тем, что мелкостно, а значит, и пакостно делится на несколько слоев. И в той среде, что его окружает, не отторгается только просветительство и искусство.
Рекламные лозунги вряд ли поднимут дух нации. Скорее, наоборот. Но именно они сейчас порождают растущую озабоченность всякого, кто хоть сколько-то сбросил с себя погромное настроение.
Мечтания и тоска – вот что сейчас имеет силу национального социального действия. Все другое отвергается как относительная слабость. Не имеют признания и полузапреты-полуразрешения, которые как бы витают в воздухе, но – из-за отсутствия активности, не стали знаменем демократии.
Геннадий помнит периоды и просвященной диктатуры, и культурного наступления, и самовласть неразумного этического характера. Равно как неоднократную попытку наведения порядка. Где много неприятного приносила чисто военная истерика.
Много неприятного шло и с другой стороны, где реально возможное тоже не принималось в расчет, где одновременно с неразумным авторитаризмом, любимым в российских условиях, пыталась главенствовать не подвергающаяся сомнению власть толпы.
Выявленным вопросом всезнайства теории, что начало демократии – это нормозадающий продукт распада всего предыдущего, явились два довольно спорных соображения. Первое, что попустительская мера, допускающая градации в предпочтениях, является не более чем рекламой нового образа жизни. Второй же довод был круче и злее. Он предполагал не подвергать сомнению то, что благополучно, хоть и пережив кровавость и прочие утеснения, прошло. Поэтому надо начинать с того, что по привычке будет восприниматься в штыки. Использовать жесточайший контроль и обоснованное доверие. Тогда – без сбоев и прочего всего, что ей сопутствовало всю жизнь, – заработает экономика. Состоится разумный раздел рынка, и – так уж устроено общество – оно скоро забудет примененный к нему опыт гильотины.