— Вот, всё молится во славу избавления от узища Борисова... — дышал «царям» в спины Чурила на лестничных трудных витках. Возле двери в молельню он сделал последнюю попытку перегнать всех и распахнуть дверь, но мечник замкнул лаз хозяину плечом и приблизил строгий перст к своим устам.
Басманов резко — без скрипа — приотворил дверь на вершок и рядом дал место Мстиславскому. Но вскоре обитая юфтью дверь, пропев «иже еси», разошлась шире.
Басманов, Гедеминович, царь, Скопин чередом переступали порог. Чурила Нагой сел, запахнув армяк, на лестнице.
Вся молельня была просквожена круглыми смутными солнцами от заставленных по старинке рамами с бычьим пузырём оконец; в вечных сумерках подпотолочья скано[192] тлели оклады возвращённые от Годуновых, присовокуплённые от Вельяминовых; жидкие зёрнышки в солнечном иле нежили светильники.
На требном столике подле Большого Часослова, малахитовой сулейки и стопки с оставленной пунцовой романеей, на раскрытых листах книги гаданий клубились каштанные кудри: молодица-боярышня, в неподпоясанном опашне сидя на лавочке, уронив руки на стол, на руки голову без венца и плата — нет, не пьяная, а только розовая, — крепко спала.
Каждый из гостей Нагого подходил к ней близко и долго смотрел с той стороны, куда была обращена закрытыми большими глазами. Из-под завернувшейся панёвы видна была выше щиколотки странно-совершенная босая ножка.
Спокойный взгляд солнышка тоже добрался до краешка боярышниных ресниц, и в ответ они затрепетали. Сразу перепугавшись чего-то, гости кинулись беззвучно вон. Нагой шумно помчался в лесенной теснине впереди, давая дорогу гостям.
— Вот я ей, озорнице, ужо! Вот я ей! — преувеличивал он на ходу, зная, что такой молитвой москвитянки в общем-то никого не удивишь, хотя к стопке прикладываются они, конечно, чаще уже в жёнках. — Не подумайте, государи, чего, — присторожил всё же царя и женихов на всякий случай Чурила. — Не пьяница она, а озорница!
Гости спаслись от него только в хоромах, выставив хозяина из облюбованной горницы.
— Как? — спросил подданных Дмитрий.
— Да-а, с мартовским пивком потянет... — протянул, опоминаясь, Басманов.
— А как же... как же тётя-то она тебе?! — всё не понимал князь Мстиславский. — Она ж твоех, батюшка, лет, коли не меньше...
— Э, такие ли ещё чудеса в родословьях бывают! — подмигнул сыскнику Дмитрий.
— Нет, старуха, старуха, — притворно-опечаленно твердил мечник, — всё ж ей не семнадцать лет...
— Осади-ка, не твоего словца ждём, Мишок. Непобедимейший, как?!
Фёдор Иванович вдруг осип и почти задохнулся. Будто какой-то вестник в нём носился — от ума до сердца и назад, в перемычке между ними страшно застревая, прорываясь... Наконец думец-князь задышал и прошептал:
— Сдаюсь... Согласен, государь...
— Вот привереда ещё! Непобедимейший! — зафыркал Скопин. — Семь пятниц на неделе! Да впору ли сдаваться — ты подумай! Во-первых, старуха! Во-вторых, родом худа!..
Мстиславский, в ужасе глянув на плотно прикрытую дверь, замахал на юношу руками. Перед государем же он теми же дланями умолительно разгладил воздух — расправляя измятую нечаянно, незримую скатерть.
Но сопляк-мечник никак не утихал.
— Ну вот, теперь и Ивановна, да нам надобна, — вздохнул он. — Слушай, Непобедимейший, я тебе невесту сам найду, — вновь оживляясь, Скопин сделал незаметный знак компании, — подберу знатную, такую и всякую, расписную под Палех и Мстёру!.. Дородную, князь! Ся же — тоща-то, смотри, никак не на твой это... вкус-то, князь Фёдор Иванович, ты же столбовой серьёзный человек, болярин вотчинный. Я, знаешь, тебе какую добуду... А уж эту ты мне уступи!
Вотчинный боярин побледнел.
— Ты что это, Минь?.. Э, нет, Михайло Василии! — восставал, путался. — Меня оженить привезли... И я первый просил государя... Меня сначала...
В прибывающей тревоге князь оборотился к царю. Едва он отвернулся от Скопина, тот подавился тёплым содроганием. Царь же, напротив, мигом стал суров и отвечал, как только должен добрый и примерный судия:
— Други мои верные. Слуги державства полезные. Тут ведь не на торговой стогне, витязи... Ох и стыд — рядиться меж собой!.. Не знаю вот теперь, как ваше дело и раскидать... — туго надул щёки, но глянул не вовремя на воеводу и Скопина — щёки стало вдруг плющить рывками. — Уж спросить, стать, у самого дома — у суженой, — кого здесь привечают-то: бывалых али малых?
— Ироды!.. Опричники!.. — вскричал, постигнув что-то внезапно, Мстиславский и, не видя боле веселящихся мучителей, забыв горлатный свой раструб на лавке, бросился из терема вон.
— Останови, Мишок...
— Куда там! — сказал, воротясь, мечник. — Вот гонорец литовский! И слушать не стал... Одни санки, ведьмак, угнал!
— Никак, слишком мы?.. — качнул головой, глянув на молодь Басманов. — Теперь уж сюда не шагнёт.
— Женись тогда ты, Мишка? — толкнул Дмитрий Скопина (ехали домой, ужавшись в возке трое). — Красавица, да?
— Да, но нет.
— Что ж так?
— Ну ещё... — протянул скромницей мечник. — Из меня-то — муж, отец семейства?.. Это ж надо будет как-нибудь по Домострою жить... Потом, ведь за такой глаз да глаз... Да ну их, пустяков!
— Мальчонка ты ещё! — взлохматил его пятерней Басманов. — Чем Домострой тебе не угодил? Ты хоть читал?
— А как же! В учении ещё мечтал намять бока попу Сильвестру за такие наставления... Когда капусту квасить да по каким местам холопов сечь. Вот и вызубри тому подобного пятьсот страниц.
Басманов сочувствующе воздыхал, Дмитрий хмурился и улыбался: он спрашивал у себя, соблазнился бы Нагою сам, кабы не «родственность» и не «всё сердце занято», и никак не мог изобразить в сердце мысленно новой свободы. Чувствовал только, что всегда чуть враждебен теперь любой сторонней красоте — из-за прелести своей честной наложницы. Вот увидит — и сразу понятно доказывает сам себе, что Ксения — от своей запредельной причуды до тихих подушечек перстов — для него милее всех. Та пуста, эта тяжела, та вовсе чужая, а вот страх знакомая, эту цепами черти молотили, та краса больно примерна, скучна, все ей отдают вялый поклон... Единственный из нынешних гостей Чурилы Нагого, царь и раньше его дочку видел и тогда уже сделал не в пользу её очередное сравнение.
Но, встретившись сегодня с её спящими чертами, в их цветущем холоде тронул словно дальней веткой души что-то... вечернее, неверно-родное, и стало тут на миг ясно и страшно ему.
Настя Головина от ключницы узнала, что пришли с царём к Нагим на именины старый князь Мстиславский да Михайла Скопин, наш сосед, и ну сватать обое ихнюю гулёну-боярышню — расплевались при царе прямо из-за неё. Но сосед-то наш, слышь, сказывали, победил, старик-то выкинут несолоно хлебавши.
Что-то безобразное, неправильное слышалось Насте в обсказе служанки, даже в том, что Миша теперь назывался просто соседом, в том, что так запросто передавала ей ключница о его нежданном сватовстве, словно Настя, как и эта вот холопка, как какой-нибудь нездешний мир, столь ровно же теперь ему чужая, да и хуже — вся насовсем от него отрешённая какой-то убеждённой и бесцветной городьбой.
Уйдя на материну половину, Настя присела к окну, выходящему на Скопин двор. Огромные, выше сушил, качели остановлены на зиму снегом, закат маком цветёт, у амбаров под кустами кто-то ходит — вечером сквозь лиловатое стекло не видно, — может, собака, может, курица.
Ещё прошлым летом взлетали качели... У Насти вдруг онемели пальцы, смешалась голова. Миша, повиснув на вервищах, землю деря каблуком, остановил взбешённую скамейку. И смотрел глубоко, близко: что?! что?!
Она, вмиг успокоившись и улыбнувшись, знала, что видно ему сейчас в её глазах. Лица их тихо начали сближаться, и он, не поняв ещё, — что тут? — не выдержал и нечаянно провёл рубеж ладонью в просвете между своим и её лицом. Она улыбнулась ещё веселее, синей просияли глаза.