Дружбе царевны с дворней много пособило — конечно, при всей разнице — сходство их положений на княжьем дворе. И та и другая без спроса и особого соизволения не смела убыть за забор.
Понемногу Ксения перезнакомилась и с семьями жильцов — на служебном подворье вместе с некоторыми кабальными дворянами старались их родные старики, при тереме Мосальского взращивались сестрички их и братики.
С крохотными этими жильцами Ксюша важивалась на приступках щекотимого черёмухой сквозь выточки перилец крыльца и, лозинкой водя меж лепленных из мокрого песка диковинных зверюг и воинов, всех наставила на стежки-дорожки книжного добра — азов да бук.
Якобы в благодарность за вразумление маленьких большие взялись обучить царевну безопасной верховой езде и домре.
Ксюша помещала сапожок на несгибаемое, плотное, как дуб, плечо жильца, взмывала с подымающегося на седельную подушку. Вечерами Ксения склонялась с бережностью рвения, как над чужим младенчиком, над балованным, неосторожным на звук инструментом, а доверенный учитель-жилец, наслаждаясь, расставлял беспутно-сбивчивые её пальчики по струнам — на засаленном дочерна грифе.
Домра скоро подыграла Ксении сама. То пальцы ученицы сами точно и легко заколыхались: каждый, поумнев, вдруг выполнил вместе со всеми и от всех отдельно свой приказ. Домре, бросившей тихо безумствовать — бесчувственно дрожать и грубить, будто вернули её душу. Ксения ведь знала, кажется, все эти песни — чуть-чуть подзабыла.
Жильцы много дивились лёгкости внятия ученицы. На радостях удачи Ксения хотела по памяти воскресить и свой голос над трепетно-счастливой жизнью струн. (Отчего ж не пожаловать переливчато-певчим своим серебром добрый двор? Последний ум у двора не отнять без возврата?) Но потщилась царевна: «Жила-была Ду-у-у-ня...» — строку до нескладушки на краю не довела. Предположила: «как прошла ли про девицу небыли-и-ица...» — второй по вышине крючок[169] уже не вытянула... Это умной и благонастроенной домрой легко правит навык рук, иногда сжимающих для пущей звуковитости нужный уголок человечьей тоски. Для благоволения же человеческого голоса необходима вся душа. Она, оказывается, у Ксюши ещё не взошла из чертополоха и страха. Ксения легко заметила это сейчас — ведь ей не пелось.
Девка Сабурова, спервоначалу крайне не одобрившая наставников-«охальников», внезапно сама завела любы с Фомой Крепостновым, между делами которых перестала прозываться девкой и вмиг ока отяжелела...
Вокруг княжьего терема август наливным золотом яблока нежно закруглял лето. Ночами от тепла и духоты позёвывали грозы, с запоздалыми растресками после зевков; засим падали и бушевали на подворье, как во сне — силошно, спешно, дожди, к утру успевая законно отдать воздух яви во власть солнца.
Возвращающиеся на Москву из трудных мест Годуновы, Сабуровы и Вельяминовы по принуждению родства, по зову любопытства навещали, в конце концов, дворик Мосальского. Любопытство их было уже зверски велико, оно вперегонки росло с явившейся вдруг в каждом обречённой и злобной, точно старая гусыня, совестью: чем-нибудь её надо было скорей закормить и убить.
«Да, может, Ксюшечке не столь уж несвозможно? — надеялся остатний Вельяминов-Годунов, юркими жуткими слухами уже уверенный в обратном. — Может, расстрига-государь уж не измывается сильно-то? А ну как сумела так улещить его, что Недмитрий взял да и снял её вечор с цени?.. Уж свою забаву на достаточном корму-то содержит? — Годунов-Вельяминов даже не знал, смеет ли он со своей опальной стороны подать сиротке хоть слабую руку помощи. — Ох, не нужда ли в чём у ей? — всё же думал он. — Что ль, послать ей женину старую медвежью полсть? Поди, насильник прямо на гол пол валит... Али медку нарезать? Хоть сладеньким закусит надругательство-то?..»
Такой Годунов долго гадал, возможно ли ему, неделя как прощённому, в случае крайности представ пред ясные Недмитриевы очи, выбить челом добрые корма невольнице?
«Э-эх, полно, мне ли торкаться?! — прикидывал по-другому Ксюшин родич. — Сами наги и оглумлены! Все имения списаны, даны вечным каинам и голышам!.. Как бы паки заново на склизи сей не загреметь... Да. Свои-то животы держи, не потеряй. Не отдай супруженку и дочек на поток, как во времена Ивана...»
После таких раздумий родич Годунов обыкновенно оставлял свои намерения доброхота, а Вельяминов — нет, всё-таки не исключал рискнуть когда-нибудь.
Ксюша радушно встречала родных гостей, но беседа всё не связывалась как-то. И прежде ведь, в ненадобных царевнах, мало была она их видом балована, видела: и родственники невнимательно запомнили её, а теперь подавно не поймут, с кем это рядом сидят, об чём и как сподобно им поговорить с немужней женщиной.
Притворно нахваливать новое время у гостей язык не мог — перед той, у кого смута взяла маму с братом. Но ругаться над сопливым и ужасным царствованием Григория гости тем более не решались: в кущах смородины наверняка таились Дмитриевы выслухи... А вдруг и Ксения уже? Через взвар тела сокупилась с царём и душевно? Притерпелась, притёрта к Отрепьеву и за него теперь стоит горой всех обольщённых своих прелестей, усердно потакает неутомимому прелюбодею во всём! Вот же — сидит без оков, посередине садового рая, а при живом царе-отце клонилась бледною тенью той ягоды, что блестит сейчас.
Ксения тоже не очень-то знала, о чём говорить. Хвастать сносностью участи теперь всегда было некстати, а по случаю гостей нарочно опечалиться, плакаться малознакомым родным о ведомых всем бедах, стрясшихся над ней?.. Перебирая сухо ворох скорбных вех, стать чужой самой себе? Заново ли перед родимыми вскромсать чуть стихшее?.. Для всего этого нужен особый талант, его-то Ксении и не хватало.
Так и посиживали в засени, в саду. Помалкивали, воздыхая, гости и хозяйка, пленница, через реденькое слово про погоды и здоровье.
Вельяминовы и Годуновы выходили со двора Мосальского в задумчивости и уезжали из Москвы податными воеводами — кто в Вышний Волочёк, кто к чёрту на рога в Коряжму, кто вообще в Свияжск. (Царь прослеживал, чтобы крамольники отметились после помилования у Ксюши, и шляться, выгадывать им на Москве больше нечего).
Тактика пустого ожидания, с помощью которой Отрепьев завоёвывал страсть Ксении, состарилась как мир, была и беззуба, и безупречно коварна, но Отрепьев придерживался её теперь с таким истово царственным слепым постоянством, что скоро увидел обратный ожидаемому результат.
Вместо истомы и тоски по милому Ксения взаправду позабыла о мошеннике-царе. А когда припоминала ненароком (уже без вяжущей внезапной боли), то пугающие взор прежде — полной чернотой зияния — дела его красовались пред её привыкшими глазами в ровном сером цвете.
Испуг давно прошёл. Обида и сердцеколота, оледеневшие судороги мщения, теперь таяли тоже... А ведь с ними отступала в высоту от Ксении прозрачная, безвестная себе самой, не рождённая даже ещё, а Богу душу отдающая любовь.
Почти одновременно въехали в Москву: с юго-запада сам князь Адам, первым из Вишневецких отпавший от царевича на Украине, а с северо-востока уцелевшие в Борисовых изгнаниях, давненько не таскавшие Отрепьева за чуб Романовы — инок поневоле Фёдор-Филарет, с сынишкой, и Иван.
Царь принял Романовых в окружении самых надёжных — Бучинского, Мосальского, Басманова, хоть предвидел, что особой опасности нет.
Но всё же в тощем, жёлтом, с выгоревшей ковровой бородою Филарете что-то дрогнуло и сильно брякнуло, свалившись, хоть извне не было звука. (Фёдор Романов признал на троне служку брата Михаила, умершего с голоду в Ныробе).
При этом Филарет, впрочем, уже раскланивался в честной благодарности.
Отрепьев видел: раз уж Филарет Никитич жив, надо ставить где-нибудь митрополитом. Но не сразу, дабы не насвинничал чего на радостях, а привыкал молиться на царя.
Царь обнялся и расцеловался с Адамом Александровичем — первым рыцарем, поверившим в него и приютившим на украинской земле.