— Никто не скачет по следу, — прохрипел, спрыгивая с коня, раненный в шейную мышцу полковник Дворжецкий. — Этот дурень Мстиславский стоит, как стоял, у деревни или…
— Или?.. — переглянулись спешившиеся бойцы. — А где запорожцы и комаринские?
В полной тишине прошуршала в вышине обступивших шлях сосен пушистая белка, ворох талого снега слетел на султан каски царевича.
— Так, в седла, в седла живей, — заволновался внезапно Бучинский. — Скакать будем до темноты, а там забежим в лес поглубже и переночуем.
— Куда скакать-то? — спросил сурово Дворжецкий.
Все посмотрели на Дмитрия. Стояла снежная студёная тишина.
— В Путивль, — сказал глухо царевич, отряхнув белую опушку с султана и пряча лицо.
Только горсточке запорожцев удалось выйти из окружения. До темноты воины Мстиславского ловили рассеянное в поисках спасения по округе рыцарство и крестьянство. С гиканьем, хохотом брали гусар, под которыми были застрелены лошади: вид людей с крыльями, бегающих по снежному полю, высоко взбрасывая коленки, веселил самого угрюмого московита.
Славные трофеи, пятнадцать знамён и штандартов, подобранные за Дмитрием, и всех пленных поляков князь Фёдор Иванович повелел с барабанным боем вести в Москву.
— А как быть со своими? — спросили молодшие воеводы у князя.
— Со своими? — не понял сначала Мстиславский.
— Говорим: среди пленных врагов много нашенских, русских людей, — пояснили ему, — крепостные, казённые пахари, дети боярские, казачки… Слать всех тоже в Москву?
— Велика ворам честь! — фыркнул важный Мстиславский, неописанно гордый победой над ротой польского войска — образцового войска Европы, бившего Грозного. — Буду цацкаться я со своими?! — возвёл пальцы в перстнях к потолку Фёдор Иванович. — Развесьте всех своих, как одного, на берёзах по-над колеёй из Добрыничей в Севск!
По поводу дальнейших действий московских полков мнения молодших, но своенравных воевод неожиданно поделились и образовали два непримиримых и неравновесных лагеря. Начальствующий над Сторожевым полком Иван Годунов, а также иноземцы Розен и Маржарет доказывали, что необходимо со всем поспешанием идти по следам убежавшего Гришки и, найдя, уничтожить злодея. Но большинство русских военачальников полагало уже дело сделанным и готовилось в отпуск, домой. С ними было согласно всё войско. Непривиданный зимний поход застудил и озлобил поместных дворян. Поодиночке и сотнями, не спросясь воевод, ратоборцы российские потянулись в свои отпуска.
«Служба этих солдат соответствует жалованью (от четырёх с половиной до двенадцати рублей, выплачивается за шесть-семь лет сразу), — помечал в своём журнале, пока суд да дело, капитан Жак Маржарет, в кружевах лёжа на раскалённой печи и поглощая сквозь соломинку подсоленный толоконный напиток, — итак, служба множества всадников, не знающих духа, порядка и дисциплины, состоит скорее в том, чтобы временами образовать количество, нежели в чём-то другом».
Герасим Евангелик, с горстью друзей выскользнувший из пасти Мстиславского, нагнал Дмитрия в Рыльске. Но царевич, как чувствовал что-то, не торопился обнять испещрённых клинками, избитых нулями всадников. Перед самым носом подъехавших к воротам крепости запорожцев обрушилась дубовая, обитая железом решётка.
— Царевич, щучий сын, выходи на Божий суд! — не выдержал, грянул палицей в воротную арматуру батька Герасим. — Из-за тебя, убожество, и католиков мерзких твоих сколько славы казацкой на снег легло!
Но Дмитрий всё не выходил; запорожцам со стен объяснили рыляне-пищальники: при попытке взлома крепости казаками им, пищальникам, велено сразу стрелять.
— Фарисей! Иуда! Книжник! — честил царевича Евангелик последними словами Писания. — Чтоб ты своими бородавками изошёл! Чтоб тебя маленьким зарезали, бегун, враг рода человеческого!
— Запорожцы сами предатели! — покрикивал, выглядывая между зубцами стены, Ян Бучинский, чтобы не создавалось неправильного представления у рылян. — Это запорожцы первыми побежали, а мы, гусары, пошли их искать, хотели уговорить вернуться.
Наконец гарнизон дал залп предупреждения в воздух, и Евангелик, поняв, что отомстить за друзей «фарисею» пока не удастся, стегнул измученного скакуна, пустился в южную даль.
— Нахлебаетесь со своим Дмитрием, — пообещал он напоследок стрельцам в рыльских бойницах. — Римский наместник он, прокуратор такой.
«Разве ты государь? — заговорил кто-то изнутри Отрепьева, может совесть. — То смелеешь, то трусишь, боярский хам! В Гоще, Кракове был всем наукам учен, а ноне снова двух лычек латыни не свяжешь. А разве так вот мечтал брать престол? Весь путь устлан костями соратников и неповинных врагов: Русь не верит тебе, служит старцу Борису! Приключений ещё недостаточно? Забудь гордые мысли, забудь Ксению, сказку русского лета Вселенной — в морозных санях. Скройся в тихий какой-нибудь академический Гедельберг или Падую, наймись в кучеры кабриолетов. Будешь возить опрятных, вежливых нехристей среди чудес их Возрождения, а цесаревичем московским называться — разве только по большим праздникам, на маскарадах и уличных плясках».
Так расправлялся с Отрепьевым его ангел-хранитель. Лишь оказавшись за прочными белобулыжными стенами над высотным валом Путивля, Григорий обрёл снова способность внимать его голосу.
В сретенскую оттепель царевич объявил о закрытии всех боевых действий, связанном с острой необходимостью продолжить курс своего обучения в Польше или иных просвещённых местечках Европы. К этому времени Путивля достигли жуткие слухи о расправах Мстиславского в Комарицкой волости. Редкие спасшиеся крестьяне от ужаса бодро и складно рассказывали, как воевода велит своим витязям вешать на дерева за ноги жителей угощавшего Дмитрия края (будь то старенькие или малые) и выполнять, используя живые цели, упражнения лучной стрельбы до тех пор, пока цели не станут холодными, мёртвыми. Перебежчики не могли рассказать только, каким смертным испугом объят сам узревший размах «воровства» воевода Мстиславский, потому что не знали: ему померещилось уже пламя первой крестьянской войны на Руси.
— Государь, не оставь нас на лютые муки! — возопили, расплакались путивляне, завидев сборы царевича. — Поедят нас удавы Борисовы!
— Чего вам-то бояться в такой цитадели? Не открывайте никому, вот и всё, — пробовал отшутиться Дмитрий. — Для кремля вашего и государя не нужно, сделайте себе вече или Речь Посполитую, стойте вольней!
— А ежели рати Москвы нас измором брать станут? — приподнялся с колен сын боярский Юрий Беззубцев, вождь мятежного города.
— Ну, тогда не попишешь, — пожал плечами Отрепьев. — Сдавайтесь только не князю Мстиславскому, а самому Годунову, он хотя и тиран, но не полоумный же — свой народ с корнем рвать, и вообще человек больной, мягкий, — неожиданно вспомнил царевич.
— Нет, мы не так хотим, — сказал Сулеш Булгаков, кореш Беззубцева. — Мы лучше не пустим тебя никуда, а коли рати Борисовы одолевать начнут, твоей головой ему выплатим вины свои.
Против этого умного вывода возражать не пришлось. Беззубцев, поднеся к усам гнутую сурну, дал гудок. Недалеко возник чугунный яростный скрежет и хлоп — там опустили крепостные ворота.
Отрепьев взялся за дело с удвоенным рвением. Во все ближайшие и дальние крепости и поселения каждый день направлялись из южной крамольной столицы гонцы-глашатаи с «прелестными» письмами. Заходя на церковные сельские службы, гонцы останавливали дьяконов, читавших анафему окаянному Гришке Отрепьеву, указывали петь то же вору Борьке Годунову, а государю истинному Димитрию Ивановичу — многая лета.
«Димитрий Иванович» скоро смекнул: для завоевания воли народного большинства мало провозгласить себя Дмитрием, необходимо ещё доказать, что ты — не Отрепьев. Царевич, вспомнив уроки тригонометрии в Гоще, решил доказывать «от противного». То есть сыскать не настоящего, но не менее противного, чем описан в московских обличениях, Гришку и развозить за собой по стране, представляя народу как нечто к собственным делам некасаемое.