Поэтому, когда из лесу выскакал вдруг осенённый знамёнами Москвы и султанами Польши новый царь, молодой, как московские первые княжи — и оружный и конный, полный свежей грозою и свежею милостью, осадил жеребца совсем близко, доступен умному слову, тихой просьбе и жалобе, — стрельцы, вместо того чтобы кинуться к пирамидам пищалей и отбросить агрессора мощным огнём, окружили нестройной, усталой, сияющей влагой горячих испарин толпой долгожданного, вознося славы Господу и величания святым.
— Детушки! — остановил разнобой заявлений Дмитрий. — Всё знаю! Постою за вас, кроткие, духом нищие, карманом слабые!
— При вашей ли силушке полевыми чирками махать! — поддержал Ян Бучинский. — Поработайте булатами, постойте за батюшку!
— Блаженны вы, жаждущие, ибо утешитесь! Блаженны плачущие, ибо высохнете! — продолжал, вдохновляясь, царевич, с невыразимым наслаждением глядя в родные, измождённые лица, необъяснимо чувствуя вокруг русские, глубоко замирающие сердца. — Вы, ваш пот — соль земли. Ваши очи — свет мира! А зажёгши свечу, ведь не ставят её под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме… Так идите за мной высоко, на самый пик великой русской горы — да светит свет ваш над всей Поднебесной!
Рёв потрясённых стрельцов огласил содрогнувшуюся снопами десятину. Заметалось по стенкам литовского ельника эхо.
Отрепьев, выхватив саблю, ещё что-то диктуя, поскакал на просвет.
Между тем атаман Белешко, подойдя на выстрел к Монастыреву острогу, выслал вперёд казака. Издалека завидев неведомое войско, часовые в крепости уже трубили сбор, однако гонец беспрепятственно допущен был к крепостным стенам и на конце копья передал пограничникам «цесаревичево письмо». В продолжение чтения оного воевода Лодыгин, честя расстригу и вора последними словами, пытался несколько раз вырвать грамоту из рук подчинённых, но, невзирая на отчаянные его усилия, обращение Дмитрия было заслушано целиком, причём где-то к концу слушания воеводу Лодыгина уже держали, а по прочтении связали и вывесили за крепостной стеной в знак особого рвения перед «своим государем».
Впрочем, при всём усердии Монастырев острог мгновенно сдаться «надёже» не смог. На радостях «государь» с основным войском, заблудившись в лесах, попал в болото, откуда сумел выкарабкаться на крепкую дорогу и попасть в крепость лишь через несколько дней. За это время к его появлению монастыревоострожцы успели хорошо подготовиться.
Жены и матери пограничников, выстроившись от рва к валу, ликовали до слёз: «Восходит наше красное солнышко! Ворочается к нам свет Дмитрий Иванович!» Их мужчины в парадных кафтанах с кистями палили из всех ружей, но вверх, а также из трёх тяжёлых поджарых пищалей, имеющихся на бревенчатых стенах, в разноцветные дали осеннего леса.
Под колесо экипажа царевича швырнули связанного Лодыгина.
— Казни его, государь! — вскричали притащившие воеводу стрельцы, упав рядом с ним на колени. — По тебе из пушек бить нам велел! Прими в дар окаянного!
Воевода Мнишек махнул было жолнерам из свиты — уволочь русского сановника и как-нибудь избавить от него мир, но Дмитрий вдруг остановил расправу.
Ранее, находясь сам в московской толпе, Отрепьев не замечал раболепства своего народа, — как все вокруг, он смотрел на царя. И только сам став царём, он поневоле встретился взглядом с пёсьими глазами быстрых людей, от лица племени приносящих властителю жертвы. Никогда ранее — ни варясь на восторженных празднествах, ни в крамольных монашеских сходках — не замечал он так отчётливо и близко этой славной душевной черты, над которой и царствовать стыдно.
— Обожди, пан староста, — вполголоса одёрнул он Мнишка, — ты начальствуешь над полевой ратью, а казнить или миловать граждан[92] Руси один я волен!
— Миловать, mon cher, не рекомендую, — фыркнул пан Ежи, — вы же видите, здешний народ и солдаты стоят за смертную казнь.
— Что ты знаешь про здешний народ?
— Чётко требует уничтожать воеводу!
— Врёшь. Народ мой не злой и не чёткий — он добрый! — возвысил голос Дмитрий и сошёл с экипажа.
— Люди русские! — уже кричал он, пройдя мимо двух расторопных стрельцов, державших за шиворот бывшего военачальника. — Я не знаю совсем воеводу Лодыгина! Может быть, неплохой человек? Как вы скажете, монастыревцы, так будет — жизнь боярина в ваших руках!
Население маленькой крепости, всё сбившееся на пятачке от ворот до ближних тесных построек, замерло заворожённо.
— На берёзу собаку! — радостно захохотали стрельцы, приволокшие боярина.
— Так, так, батюшка, всю муку с государевой житницы в свой овин переместил! На своём подворье с утра до ночи нас, боярских детей, напрягает! — поддержали их несколько злобных голов из толпы, но основной народ продолжал с удовольствием созерцать государя, весь хороший и вялый.
Воевода Лодыгин уже обратил к небу бороду, повисал на руках палачей, постепенно светлея.
— Вы подумайте, православные, — пошёл в толпу Дмитрий, — ну что видел Лодыгин в Боярской думе Кремля, — воровство окаянного Борьки, из моей слабой детской ручонки укравшего детство и трон! Что ж мог лучшего сделать боярин Лодыгин, если царь вёл себя как разбойник? Лодыгин решил: чем важнее сановник, тем крупнее хищения должен он брать на себя. Но когда над Лодыгиным встанет законный, естественный царь, воевода сам станет законником! Может быть, уже стал?! — развернулся царевич в толпе и бегом побежал к воеводе. — Ну, Лодыгин? Раскаялся ты? Народ ждёт!
Боярин с неохотой опускался из горнего мира на землю, — лицо вновь потемнело, стало слабым, пустым.
— Отпусти покаянию… Не признал, каюсь… Здравствуй, Дмитрий Иванович, — полушептал он, сбиваясь. Заработавшее не в лад, размашисто сердце не давало ему выговорить.
— Не передо мной, Лодыгин, перед русским народом покайся!
— Прости… русский народ… — забубнил воевода, зябко зыркая по сторонам, но от последних рядов уже шла, вырастала, добрела густая звуковая волна:
— Хрен ли в нём?! Пусть ещё поживёт! — Волна была дружественно-тёплой, прозрачной.
— Государь православный не сердится, что же мы барчука замытарили? Теперь портки ему не отстираем, бабы! — волна была ласковой, женственной.
— Пошто казнить? Неуж мы с Дмитрием Иванычем вошь-воеводишку на место не приберём? — Волна дивилась собственной мощи и благонамеренности.
Лодыгин, ещё сомневаясь в спасении, широко разинутым ртом озирал людей, которых прежде он тихо презирал, обворовывая, и которых теперь будет ненавидеть за величие духа, простившего зло.
— Что, железный сенатор, чей народ ближе к Богу? — пошутил Дмитрий, снова садясь в мягкий экипаж рядом с Мнишком. — На каком польском сейме ты припомнишь подобное единодушие?
На другой день авангард Белешко и Борши подступил к южным воротам укреплений Чернигова. Ворота как по волшебству растворились, и выборные старейшины посада протянули бойцам на ржаном каравае в муравленой баночке соль.
Одуревая от торжествующих кликов, вступили всадники в древнее славянское городище. Домонгольские и новые храмы охлаждали свинцовыми кровлями полыхание октябрьских садов, трепетавших от ветра, летящего из-за Десны, из-за плотных дремучих дубрав с соловьями-разбойниками; вытоптанные тропы-улицы города уже застилали деревянными сходнями, опасаясь грядущей распутицы.
Ротмистр Борша, протянув руку к перевалившейся через забор яркой ветви, сорвал подобное кулаку Самуэля Зборовского позднее яблоко.
— Что за сорт? Штрюцель? — спросил он выборного мужика, шедшего рядом.
— Сам ты штрюцель. Налив, — отвечал выборный и, махнув рукой в сторону горки, увенчанной Спасским собором, напомнил: — Воевода князь Татев Иван со стрельцами там запёрся в старом кремле. Не забудьте, смотрите, у нас его.
— Ротмистр, гетман, слыхали? — прикрикнул Бучинский, всюду бравший теперь роль наместника Дмитрия во вновь осваиваемых областях. — В ритме польки очистите замок!