— Этот распоп, называющий себя русским царевичем, — продолжал Гродзицкий, — невысок ростом, бородавка возле левой ноздри и, как утверждают приглядевшиеся дерманские монахи, одна рука его несколько короче другой. Накажи, князь, будь ласков, холопам и слугам своим: коль увидят такого, повязали б, не мешкав, да потом отошли шутника к воеводе Острожскому, то-то старый мой пан будет рад.
— Лады, ладушки, — согласился легко князь Адам, поймал щенка-меделяна, гуляющего по поставцу меж братин, притянул к лицу тупоносую задорную мордашку: щенок начал кусать усы князя Адама. — Ах ты, цуцик, шутник, арлекин, — смеялся князь, из-за шерсти кутёнка хитро взглядывал на драгуна Гродзицкого, видно, не был по правде хмелен.
Из Чигрин-Дубровы при Днепре, самого юго-восточного городка Вишневецких, граничащего с Диким полем, Адам Александрович отправился в Брагин, своё небольшое местечко при широком накатанном шляхе от Лоева до Чернобыля. Появление князя и здесь вызвало бурю: московские приказные, уже его поджидавшие, наперебой застрочили, что «люди Адама зашедши многи места и пределы московского царства» и что, «ежели те не оставят Прилуков и Снетина, царь Борис будет жаловаться королю Сигизмунду» и всё прочее. Князь, уставший с дороги, разрешил Борису жаловаться.
Проходя по покоям, расшнуровывал пыльный кунтуш; сзади нудил немец-дворецкий, сообщал, сколько талярей[62] князю пришло с хуторов, сколько с мельничных колов.
— Будет врать-то, — перебил Адам Александрович, — пойдём поклюём что-нибудь.
— Мы не ждали ясного пана так рано, — повёл бровью дворецкий (был малый с характером), — Бранислав ещё не зажарил бекасов, и с каштанами взвар не готов.
— Ну пускай подадут хоть грибов с хреном. Вечно возится этот Бранислав. Почему ещё повара не наймёшь?
— Мастера скоро не попадаются.
— Да взгляни: всюду беженцы от мерзлоты, что идёт на Москву.
— Всюду резчики людей либо воры, ясновельможный пан, — поправил дворецкий, — либо сеятели и жнецы, те, что пашут дубовой сохой и опытны не в приготовлении пищи, а в голодании от неурожая до неурожая. Впрочем, — замялся немец, — просился к вам на службу один человек. Он показался мне достаточно образованным, только ваша супруга, посмотрев, запретила.
— Ну, если Грезка запретила — гнать в шею… А почему она против?
— Видимо, не любит бородавчатых бабников, — не сморгнув, ответил дворецкий.
Князь Адам, отдыхавший в венском бархатном кресле, вдруг напрягся, взялся играть кисеей, выспрашивать о желающем службы: возраст, рост и иные приметы.
Отрепьев уже собирался на Дон, лёжа в брагинской лучшей корчме за червонцы, вырученные запорожским кинжалом, когда дворецкий, вошедший вместе с жолнерами, пригласил его к князю.
— Повар ты или кто? — спросил сразу Адам Александрович, подойдя вплоть к Отрепьеву и делая явственное ударение на часть вторую вопроса. Но Григорий помнил умное своё намерение и заверил вельможу, что он лучший повар Москвы. Вишневецкий пожевал под усами.
Между людьми задержалась — примеривалась, разминаясь — пухлая муха. Князя вдруг осенило: замахнулся как будто на повара, а сам ухватил, стёр в горсти муху. Но Отрепьев не только не сжался, как следовало родившемуся рабом, а даже моргнуть не успел.
— Не наготовишься на этих птах, — объяснил он по-своему действие князя, — и пьют, и хлебают!
«Благороден, не трус. Неужели троюродный брат?» — представил Адам Александрович, приходившийся дальней роднёй «московитому дому».
— Молодец. Отправляйся к Браниславу, в кухню, — заключил Вишневецкий и хлопнул невыясненного по плечу, что поуже.
Расстриге, занимавшему доселе при боярских и священских дворах только самые чистые, завидные должности, от конюшего до поэта, никогда не приходилось готовить (разве в Суздале варил на Пасху яйца; даже грибы, собираемые по пути в литовскую украину, монахи берегли до первого станового двора, а там вручали хозяевам с требованием жаренья с маслом).
Бранислав осознал вскоре всю кулинарную немощь Григория; тогда он предложил ему выполнять отдельные лакомства, так мастер мог быть уверен в неминуемой гибели наглого выскочки. Отрепьев сам понимал, что в готовке обычных блюд не ему состязаться с Браниславом, но он помнил пиры патриарха и решил произвесть удивление. Он нарвал слив-угорок, коими изобиловала вишневетчина, изъял косточки, вместо них вложил в каждую чищеный крупный орех. После этими сливами туго набил потрошёного жаворонка. Жаворонка он заключил в перепёлку, предварительно разбултыхав в ней вино. Начинив перепёлкой фазана, он взял порося. Не рубя, не кромсая, надрезал пасть, вытянул внутренности, залил две сулеи — сполоснул, как и прочие тушки, что стали его содержимым. Взялся жарить матрену всю сразу на зычном огне, кожу сжёг, сердцевина осталась сырой, да к тому же ещё, только князь Адам ткнул в это явство прибором, свинтус фыркнул ему на манишку венгерским вином.
Но явилось какое-то чудо. Хоть княгиня Гризельда и не прикоснулась к творению нового стряпника, сам Адам Вишневецкий жевал, с усилием двигая челюстями, да похваливал кухню боярства московского.
Расстрига-монах вдохновился: щуки, ряженные попугаями; начиненные колкой, усатой креветкой язи; кислый сбитень «медок» — всё выпало на долю мужественного князя Адама. У него после первого же угощения не осталось сомнений: поварёнок не тот, за кого он себя выдаёт. Заводил со слугой разговор о Москве и иных городах, вплоть до Углича, приглашал сыграть партию в шахматы, только тот притворялся, что может лишь в зернь.
«Может, это не тот, — стал задумываться Вишневецкий, — может, это ошибка, что руки различной длины. На взгляд — почти одинаковые». Вскоре князь Адам уже шпынял нового холопа, смотрел: не ответит ли на угнетение предполагаемый «благородный дух». Но благородный дух молчал. Отрепьев, закусив удила, изучал князя.
Наконец, князь Адам взял его прислуживать в баню, вдруг вспомнил, что нрав и повадки в парильне у голого как-то видней. Отрепьев полагал то же и обрадовался назначению (он уже откупорил на кухне пришедший из Польши бачок с пармезаном и гадал, где ему применить эту вещь: для горячей похлёбки или к сладкому сырнику, как внезапно был вызван в парильню).
Адам Александрович уже раздевался в предбаннике.
— Что уставился? — пугнул он представшего повара. — Разоблачайся живей.
Григорий мигом скинул рубаху, исподние штуки и вдруг поймал изумлённый взгляд князя. Как мог он забыть!
Князь Адам притянул его за золочёную цепку на шее, стал разглядывать в мелких карбункулах крест, с оборота прочёл по-латыни: «Боже, храни наследующего».
Задрожали ресницы, усы… Князь рукой, ослабевшей внезапно, положил крест на место, в серёдку ключиц.
Дед Адама Александровича земно кланялся юному Иоанну (во время опричнины только отринул московскую службу), но сам Адам Вишневецкий был всё же подданным Сигизмунда. Помолчали. Первым нашёлся Отрепьев. По трепету княжьих усов он уже угадал, куда дует ветер.
— Что уставился? — изумился слуга господину. — Пойдём, мыльню-то выстудит.
Через полчаса заглянувший в пекло узнать, не надо ли чего, холоп-истопник различил сквозь клубы пара: ясновельможный пан Адам Александрович Вишневецкий, отдуваясь и жмурясь от жгучих брызг, вовсю хлещет берёзовым веничком нового служку, покрякивающего на полоке. Истопник объяснил сам себя угоревшим и, пройдя на воздух, вылил на голову шайку холодной воды.
Межевые судьи, воротившиеся из Заднепровья в Кремль, снова сетовали Борису Фёдоровичу на упрямого князя. Вишневецкий теперь, мол, не токмо кивает наследственным правом своим на украйные земли, а вовсе лишившись рассудка, кричит: «Мне Борис не указ!» — у него, мол, гостит настоящий московский царь Дмитрий Иванович, чуть не погибший от рук… нападавших.
Старший дьяк, павший ниц перед царём, колотил по ковру кулаками, показуя своё возмущение паном и тем подзаборником, коего пан приютил, «учинил и на конях, и на колесницах» и в коем он, старший дьяк, сразу узнал бы кремлёвского «возвышенного инока», ежели бы не понимал, что этого никак не может быть.