Братья Голицыны испросили у Думы восторжествовавших бояр милости — убрать с площади и похоронить сводного своего брата в ограде домовой часовенки Басмановых — у Николы-Мокрого со стороны британского двора.
Царёво тело ещё долго оставалось на столе. Ночьми вместо бессоных москвичей теперь вокруг него блуждали бирюзовые лучи, идущие из-под земли. Чуть слышались свирели, содрогались бубны — доходило и пенье бесовское. А то ино — слетало на убиенного два серебрых голубка... На другой же день по очищении от басурманства ударил дивный холод — потухла зелень по Москве и под Москвой.
За город, на место намеченных покойным воинских утех, выкачен был гуляй-город «Ад», в «Аду» — царёво тело... «Ад» тот, из свежих буковых бревёшек строенный, горел плохо, бесы вопили столь же безучастно — пустыми ровными окошками... Но с горем пополам теремок на колёсах превращён был в груду смрадных головней — тело лишь обгорело... Не зная что и делать, новоиспечённые стольники помчали в Кремль. (Шуйский не присутствовал сам на церемонии). Выслушав, и перед всеми подумавши (но никак себе не представив где-то в майском, вспять обращённым заморозком поле — «Ад», подставной труп и огонь, а чуя уже почему-то зиму, золотое пламя в печке и челядинца, смахивающего снежок с поленей), Шуйский, царь уж к тому времени, велел расколоть татя на тонкие куски, обложить потеснее щепою и опять попробовать поджечь... Уже успешнее было исполнено такое повеление.
Час после сего князь Василий царствовал благонадёжно и спокойно. Славно, как по маслицу, протёкшее избрание его на царство, оставило ему довольно силы для объятия невероятной снежной радости. И полноснежно, ясно воротя под грудью — лишь слегка вьюжило и потревоживало.
В общем-то, так получалось, что Василий Иоаннович, не сложив шестопёра вождя мятежа, так по ходу дела ещё скипетр выдал себе сам. Но могло ли быть не так? Бывало ли?.. Конец — делу венец. Он и ждал венца — мышом под белой целиной к нему вёл. А не вот — кости игральные расшвырнулись... Но как легко вдруг!.. Господи! Ты не играешь в кости!
Теперь ко времени ударил главный колокол: помчал к Кремлю народ. Лобное место уже было густо обложено, так что народ мог поместиться только по уголкам площади. Ближе к каменному пятаку встали кабальные дружинники, малые приказные, спехом свезённые смерды и закупы с вотчин Шуйских (и твёрдых их друзей — Овчинина, Головина, Сосунова), были, кажется, бурлацкие ватаги Мыльниковых, впрочем на них не написано — всё те же москвичи... По-над головами взгляды били в Лобный осьмигранник: туда подымались уже всеизвестные — митрополит Пафнутий Крюк Колычев, два меньших Шуйских, Татищев, Головин...
Митрополит забрезжил издаля — о надобе ему другого патриарха на место прежнего слуги и потаковника римлян. (Святой парок у рта).
И тут ближний к возвышению народ (или что-то схожее издали с народом) как разорвало...
— Наперёд пусть изберётся царь на царство, он потом и учинит вам патриархов!
— Так разослать нам что ли, — закричал тогда сверху Овчинин (сразу как по волшебству притих людской шум), — разослать, значит, во все городы и юдолья пергаменты?! Чтобы дворяне выборные отовсюду к нам плелися?! На царское, значит, избрание?!
— Да сколько ж это ждать! — закричали во внятной очерёдности вокруг помоста. — Разве не пропасть нам без царя?!
— А отовсюду дворян и теперь на Москве важно!
— Благородный князь Василий Иоаннович избавил нас!..
— Он — отрасль корня государского!
— От Невского его род!...
— И сам, как Невский, живота за нас николе не щадил! От еретика как пострадал летось!..
— ...Да вручится ему!..
— ...от прелести избавил!.. (и — как по соборному требнику — от остальных лих, так далее).
С кутанных туманом площадных окраин коренные москвичи тоже кричали что-то — кто их там поймёт? Конечно, тоже звали Шуйского на царство — сквозь ближайших ревность.
Наконец возвели на пятак самого. До трёх раз отворачивался от митрополита, наконец сел и сказал:
— По Божьему хотенью...
Отсель молодого царя повели в баню и церковь. Меж банею и церквой стоял на ковре крест, одобренный заранее Всебоярской Думою: и новой, Дмитриевой, и мятежной, совершенно новой, и совсем ветхой, мягкой и старой. Сей крест царь новосадимый (быстро, обжигаясь о ледяные щиколотки Христа губами) целовал на том, что никому не станет мстить и помнить мимошедшее, а равно не пожелает ни судить, ни жаловать никого сам — без их боярского согласия и приговора. Да, паче чаяния, никоторого указа ни писать и дела не затеять без согласия же сих сильных Руси.
На всём том Шуйский умело крест и целовал.
Во все пределы царства поскакали грамоты про то, что чернокнижник Гришка пойман на самом престоле, сдал все свои (те и те) воровские дела и покончил свою жизнь суровым способом. Дальше указывалось, что новому государю Василию Иоанновичу Шуйскому-Невскому вся Русь уже била челом всех своих лучших людей — боярства, священства, мещанства и приказшества всех городов, в том числе и того города, куда рулон сей слан. А посему в городу сем в три дня сроку — всем перецеловать под роспись крест и под соборный перезвон перепеть всё, что нужны, молебны.
Живые поляки были оставлены все под московским засовом, пока Сигизмундова дума зане не побожится, что не обижается. Чтобы иметь твёрдый повод держать пленных, заставили Яна Бучинского, счастливо отсидевшегося от погрома у каких-то протестантов в деловом кумпанстве, увековечить на бумаге замысел Дмитрия — панскими клинками скосить московитый сенат. План пагубы был готов уже детально: Фёдора Мстиславского убивал пан Ратомский, Шуйских — Стадницкие с Тарлом, так и иные — дальнейших...
Дабы не добили пленную литву (явно кто-то тайком подбивал к тому толпы, страша их отпускать верных мстителей за рубежи), решено было, пока суд да дело с королём, литву переместить из престольного в недальние иные кремли. (Кстати, уж ежели и добивать, так полезней там — от царя и бояр в некасаемости).
Итак, Тарло повезли в Тверь. Вишневецких — в Кострому. Стадницких — в Ростов. В Ярославль — Мнишков.
«Направляй меня, Господи! Направляй...», — шептал Стась из какой-то русской молитвы в шатком полузабытьи тюрьмишки на осях.
Его повлекли почему-то отдельно от родных, не на Петровские, а в объезд, на Сретенские восточные ворота. У Спаса в Песках его колымажка завалилась — с края еловой мостовой сорвалось колесо. От удара оно соскочило совсем и понеслось назад, ныряя в чертополохах канавы...
Узнику сказали пока выйти — будут подымать карету, ловить-надевать колесо. Восходя из закинувшейся по-чердачному дверцы, первым что увидел Стась, были твёрдо безжизненные, тонкие и голые, если не считать какой-то чёрной жеванины на них, яблонные ветки, перекорячившиеся через сухой заборный дождь, и упирающийся снизу в них — как бы в величайший терновый венец — шлем конного Мстиславского.
Фёдор Иванович смотрел на подымающегося из кареты Стася. (В глазах его прянул на миг невозможный ужас и в то же время чистая готовность...) Князь махнул Стасю плёткой — отойти с мостовой на ту сторону — к чугунным прутьям церковной оградки. И сразу отвернулся — выпростав шелом из-под путаного цепкого венца, ушёл шагов конных на десять вперёд.
Цветущие церковные прутья с той стороны слабо держала Мстиславская.
Несусветная тяга и тоска пленника взяла под рёбра.
— А он всегда мне нравился, — кивнул Стась, плохо зная, что делает, на учтиво отдалившегося, зыркающего украдкой из-под шеломной стрелки князя — обеспечившего им прощание.
— Мне тоже, — тихо улыбнулась Мстиславская.
— Увезу в Польшу! — крикнул на свою тоску Стась. — И всё!..
— Себя-то хоть увези, — всё улыбалась — как будто устало от счастья.
— Да ты не знаешь... Я всегда могу уйти. Охранники — друзья мне... Но отец. И сестрицы.
— Не надо... Там-то переменятся охранники.
— Ярославль городок — Москвы уголок, — напомнил ей язык её царства, мысль отдав свету лица, пожал плечом.