— Что вы хотите услышать? Я скажу всё, всё!
— Пожалуйста, — улучив момент, Хаген поймал его взгляд. — Герхард, ради Бога! У вас был магазин, к вам приходили люди. Люди с музыкальным слухом. Я бы хотел развить музыкальный слух, Герхард, я бы очень хотел научиться играть самые простые мелодии. Что-то, что поможет мне вспомнить.
— Вы!
Штумме отшатнулся.
— Вы… чёртов вы болван!
Он попятился, вильнув вправо, практически описав полукруг. Ломаная тень метнулась по бетонным плитам и налилась чернотой, когда круглое маленькое солнце в очередной раз выглянуло из грозовых гряд.
— Герхард!
— Не подходите ко мне, — просипел Штумме, задыхаясь от волнения. Его круглое лицо блестело — то ли от испарины, то ли от слёз. — Ни шагу! Вы хуже, чем они… Мы потеряли надежду, а вы дали вновь, но дали меньше, чем ничто! Я вас не знаю, но из-за вас меня сожгут. Я не знаю, что вам нужно. Я вас ненавижу!
На подгибающихся пружинных ногах он пятился всё правее, и теперь за спиной его оказался обрыв, и люди внизу на стоянке подняли головы, а зеркальные окна корпуса напротив пошли нефтяными пятнами, не в силах сдержать любопытство тех, кто наблюдал изнутри.
— Остановитесь!
— Всё из-за вас. Не приближайтесь ко мне! Боже мой, — он всхлипнул, мотнул головой. — Неужели я хочу многого — быть полезным и забвения? Зачем, ну зачем вы пришли?
— Подождите, я не…
Как в дурном сне Хаген шагнул к рабочему, и тот взмахнул руками в нелепой имитации полёта, развернулся, в два прыжка достиг края балкона и рванулся вперёд, стараясь перепрыгнуть полосу страховочной сетки.
У него почти получилось, однако левая нога зацепила проволоку, и он полетел лицом вниз, обнимая воздух распахнутыми руками. Высота была небольшой, но он упал враздрызг, глухо и мягко, прямо под задние колеса паркующегося автофургона. Прямоугольный брезентовый верх надвинулся на распростёртое тело, натужно взревел мотор. В этот момент проглянувшее солнце ошпарило сетчатку, Хаген попятился от края, выводя заплетающимися ногами зигзаги, чтобы сохранить равновесие.
Ласковые руки обхватили его сзади, притормозив и обездвижив.
— О, герр Хаген, — сказала Тоте. — Мне очень жаль!
— Постойте, я…
Он подался вперёд, но сделал только шаг. Всего один, слишком мало, чтобы что-то разглядеть.
— Мы сделаем всё возможное.
— Что? Что вы сделаете?
— Вот же недоверчивый человек! — воскликнула она с весёлым недоумением. — Ну куда вы трепыхаетесь? Всё кончено.
И действительно, всё было кончено.
Колонна несформированных, разделившись надвое, дисциплинированно вползала в здание. Фургоны разъехались, и на том месте, где они буксовали, уже копошились люди в прорезиненных костюмах — уборщики. Из-под козырька выбежал приземистый мужчина, разворачивая шланг.
— Где…
— Недоверчивый человек, — повторила Тоте. — Ну же, отойдите от края! Что вы ему сказали? Они такие нестабильные, такие нервные. Это, конечно, наша недоработка. Хотите, я позову другого?
Он не мог смотреть в её глаза, на её сияющую здоровьем кожу, шелковистые волосы, мягко стекающие на изумрудную горловину свитера. Тошнота подступала к горлу, и он всерьёз испугался, что не справится и закричит. И когда стало совсем невмоготу, прохладный голос под сводом черепа раздельно произнёс: «Пасифик», и тошнота отступила. Он снова получил возможность дышать, а вместе с тем и воспринимать окружающее.
— Чем здесь пахнет?
— Что с вами, Хаген?
Её улыбка была острой, как кромка молодого месяца.
— Я ничего не чувствую, — сказала Тоте. — Возьмите таблетки, коллега. По одной, с утра и на ночь. Я могу дать ещё, если попросите. Вы попросите. Примите одну прямо сейчас, ну!
Повинуясь строгому голосу, он выщелкнул одну сплющенную полусферу из блистера, протолкнул между губ и сморщился от невероятной горечи.
— Теперь скажите «спасибо».
— Что вы мне дали? — спросил он с отчаянием, думая при этом: «Что я творю, Боже мой? Что уже натворил?» — Где Штумме? Он жив?
— Я же сказала, мы сделаем всё возможное. Давайте вернёмся к нашим делам. Я покажу вам Фабрику.
— Нет, мне пора. Проводите меня до выхода.
Он не ожидал, что она согласится. Но она кивнула:
— Хорошо.
Обратный путь оказался короче, хотя и более извилистым. Перед одной из дверей Тоте взяла его руку в свою, но он высвободился.
— Заглянете ко мне на секунду?
— Нет.
Она усмехнулась.
— Зачем вы всё-таки приезжали, герр Хаген?
— Вы знаете.
— Ещё нет. Но узнаю.
Остаток пути они проделали в молчании.
***
Солнце уходило за горизонт, и это было опасно. Через два-три часа начнёт темнеть, тяжелые грозовые облака раздвинутся, явив маленький, тошнотворно правильный окатыш луны. И вскоре на чернильной доске неба появятся Знаки. Нельзя смотреть на них, никак нельзя, а сейчас — после Штумме — особенно.
Он застонал.
Инженер предупреждал его о Фабрике и обработке, о психотропных веществах, применяемых для подавления воли, о сочетании света и звука — обо всём, что он знал и сам. Упоминалось ли о камерах? Несомненно. Вот только проклятая головная боль стёрла подробные инструкции, оставив лишь слабое воспоминание об упущенных возможностях.
Сейчас я мог бы быть дома.
Он почти видел лазурное небо Пасифика, наполненное и тёплое, глубокое и чистое как морская вода. Под таким небом можно жить, не опасаясь поднимать взгляд. «Лидия», — подумал он, но образ не приходил, только небо с редкими барашками облаков, комковатой дымкой, подгоняемой атмосферными потоками.
Меня отравили.
Велосипед повело, лишь чудом удалось сохранить равновесие. Мир шатался и был непрочен. Увидев велосипед, Тоте рассмеялась и предложила довезти, но Хаген отказался. Он наконец нашёл в себе силы отказываться от всего, что она предлагала. К сожалению, это не отменяло того факта, что его отравили.
Я отравился сам. Я был неосторожен.
Теперь он это понимал, яснее, чем утром, и гораздо яснее, чем час назад.
Виноват — это без вопросов. Но разве можно утверждать, что виноват настолько?
Усилием воли он выбросил мысли из головы, сосредоточившись на ритмичных движениях. Скелет велосипеда дребезжал на выбоинах, появлявшихся, несмотря на постоянные ремонтные работы. Вот и сейчас группа дорожных рабочих в фосфоресцирующих жилетах долбила кирками слежавшийся грунт. Мартышкина работа, в самый раз для недолюдей с высоким эмпо. С каким удовольствием он погрузился бы в эту монотонную, бессмысленную долбёжку, погрузился весь, с головой, так чтобы ни одной мысли, ни одного воспоминания не просочилось сквозь цепочку глухих ударов. Бух-иннн — стонет земля, бух-иннн — прямо в висок, в лобную долю, в подкорку, собравшую всю грязь человеческих измышлений.
Возможно, они правы. Ложная память вредна и опасна. Но сжигать… нет-нет, немыслимо, Штумме сошёл с ума и заразил своим сумасшествием. Тоте смеялась. Человек не может смеяться, сжигая другого человека.
«Я разберусь — подумал он, с ожесточением щёлкая педалями. — Я во всём разберусь и вам не понравится, когда я закончу. Если понадобится, я разнесу всё в клочья, в щепки, в лоскуты! Райх хочет войны с Пасификом? Отлично, я — мы — тоже хотим. Не скажу за Пасифик, но я хочу, да. Есть же такие омерзительные, выморочные места, которые, кажется, сам чёрт создал, а потом плюнул от безнадёги, да так и оставил — гнить под мокрым снегом. Тоте. Ничего не понимаю. Ничего! Ничего!»
Он вырулил на одну из основных улиц, Шпайхерштрассе, и тотчас свернув в переулок, положившись на внутреннее чутьё, встроенный компас, которому привык доверять, и компас не подвёл: замелькали уже знакомые кирпичные стены, разрисованные граффити, глухие клёпаные ворота ремонтного цеха, потом опять жилые дома — подъезды с тоскливыми зарешёченными лампами-фонариками.
«Хоть бы она куда-нибудь ушла. Господи, сделай так, чтобы задняя дверь магазина оказалась запертой!»