Вот и сейчас. Она всплеснула руками: «А чего вы хотите?» — и заспешила по коридору, уставленному койками, унимая начало паники и что-то шепча. Сквозь колотьё в сердце — в закопченном огрызке стекла вздымались руки, похожие на ветки, и головы, обмотанные бинтами, шары безумных снеговиков. «Бидоны?» — она взвизгнула; чёрное лоснящееся лицо засунулось сквозь форточку, повертело белками и выскочило обратно.
— Марта?
Её ухватили за локоть. Что-то костлявое, храпя, взрезало темноту, в белом куколе сморщенный, в каплях лоб — это оказалась сестра Гловач:
— Живо! Вниз…
Внизу они торопливо пробились сквозь беспорядочную людскую воронку и налегли на дверь бельевой. Воды всё равно не было, оставалось надеяться на прочность кирпичных стен и ветер, отдувающий пламя в сторону ворот.
Бетчер, перегнувшись, крикнул с лестницы:
— Где вы тут? Сестрички?
— Здесь, — пепел щекотнул ноздрю и она чихнула, думая при этом об асептике, о зольной куче под кустом роз, о том, что от санитара тянет сырым жаром, а следующий удар придется прямо на крышу, нет, так нельзя думать, не об этом, о хоре, о мебели, но не о молниях, попадающих в дымоход притяжением страха, нет-нет, никакого ст-стха-а-ах, ах…
Бетчер опять хохотнул. Или прочистил глотку — кто знает? Что до нее, то она была готова взлететь на небеса и запеть оттуда, как сестрички Эндрюс: «Буги-вуги-бой». От истерики было ровно столько же проку, как от всего другого.
Но вместо этого, она щепотно подобрала юбку и побежала наверх.
У двери в палату она опять увидела лейтенанта и ещё двоих, незнакомых, говорящих громко и требовательно. «Вот и сестра», — воскликнул один из них, но она, оглушённо махнув кистью: «Ах, чего вы хотите?» — рванула на себя дверь и оказалась внутри, в тесной и серой комнате с единственной койкой и белым узлом на ней, белым, как средоточие боли, из которого смотрели живые глаза.
— Это тот самый?
— Да.
Коротко и ясно. Заскорузлый бинт — скорлупа человеческой бабочки. Сотня разных вещей: жарящееся масло и «спэм», рвотные массы, мысль о двоюродном брате — напрыгнули на неё, и словно со стороны она увидела свои пальцы с обкусанными ногтями, щиплющие халат.
— Мы должны довезти его до станции.
— Это невозможно, — сказала она с негодованием, выплеснувшимся в горловых низких нотах. — Вы что, не видите?
— Я вижу. Но как единственный выживший…
Чудом, мог бы добавить он. Личинка, застрявшая в воздуховоде. Стальная машина, скрытая в штольнях горы Конштайн, дотянулась до всех, оставив после себя мотки выжженной проволоки и утрамбованный уголь, слепленный из разномастных костей. Они были фанатиками, о мой Бог, как и этот крошечный винтик, неименованный, но, безусловно, содержащийся в документах. Как жаль, что они уничтожены! Бесценные знания, добытые возможностью, которой больше никогда не представится…
— Может быть, заключенный.
— Нет, — как ни велико было желание согласиться, логика диктовала вывод и он озвучил то, что позже подтвердят дознаватели, журналисты, стервятники, питающиеся догоревшими фактами. — Судя по одежде, кто-то из медперсонала.
— Выйдите, — попросила она.
***
Она парит как ангел, не решаясь разбинтовать. Этот одинокий чулан (Альтенвальд?) душен и скособочен, но на обратном полюсе висят часы, и толстая стрелка трогает пять, переползает через неё и застывает, пока длинная, проворная крутится дальше. Эту стрелку зовут грамматика, зовут макс, зовут мориц, петерленц, зовут марта…
— Как его зовут?
Ангел пожимает плечом — не знает.
Огромная, как точильный круг, луна делает оборот; чёрная ведьма подходит к ангелу, щурится на человечка, распростёртого в тени ударного кратера. Гербигер ошибался насчёт вечного льда. Главное, чтобы не начал таять.
— Медперсонал, — шепчет ведьма, — skurwysyn, будь проклят, проклят!
— Да, да, — говорит Марта. Неприкрытое горе часто выглядит отвратительно, но она привыкла к грубости этой польской женщины, потерявшей сына в одной из чистеньких преисподних.
Человек в бинтовой скорлупе не имеет лица. Пламя стесало его, слизнуло веки, но пощадило глаза. Вряд ли они видят хоть что-то, слеза боится высоких температур, однако Марта чувствует его дрожь, обезумевшую дрожь погибающего животного, от которой хочется кричать. Она заставляет себя подойти ближе и говорит:
— Сейчас будет лучше.
Solus.
Ярко-алый пепельный Марс.
На шершавой палубе корабля лежать приятнее, чем на полоске толя, защищающей плечи, когда солнце накалит крышу. Ангел в полотняной косынке куда-то исчез. Но вторая подходит ближе, шепчет, что-то делает сухими, старческими руками, знакомыми с веретеном и прялкой. Уй, мама, как хочется пить! Морская соль проникает под панцирь, под крабий панцирь, как нож вскрывает консервную банку. Вода, клубясь и пенясь, заполняет расщелины.
Долговязая стрелка смотрит на без четверти шесть.
***
— Что вы делаете?
Бдительный лейтенант. От неожиданности она едва не опи́салась.
— Что?
— Готовитесь к переезду?
Она хотела бы спрыгнуть ему на голову с верстака, загруженного коробками и рухлядью, но вместо этого неуклюже сползла вниз, причём юбка задралась, обнажив ляжки. Фанни-бамп.
— Вы когда-нибудь обжигали палец?
— При чём тут…
— У него сожжено около пятидесяти процентов поверхности тела. Проникающее ранение в живот. Я ищу морфин, если у вас, конечно, не найдётся живой воды. Или волшебной палочки.
— Значит, он не жилец?
— Сами вы не жилец!
Сердито засопев, она дёрнула коробку, чуть не обрушив на пол сложную архитектуру из ящиков, но лейтенант, перехватив затрещавшую стенку, предупредил обвал. В ушах гудели призрачные моторы. Перегрузив добычу в карманы самодельного фартука, она тщательно обтёрла ладони от паутины и лишь тогда сообразила помочь.
— В «Миттельверк» выпускали Фау. Но эта лаборатория не обслуживала ни завод, ни концлагерь. Это опытный блок. Вы же понимаете, кого мы достали?
— Я не знаю, каким был этот человек. И вы не знаете.
Лейтенант искоса взглянул на маленькую, решительную женщину, от гнева растерявшую значительную часть своей миловидности. Вздохнул.
— Ну, пойдёмте.
По запруженным коридорам, чёрным от копоти, они протискивались боком, уворачиваясь от рук и расспросов. Тяжелораненые наблюдали молча. Здесь были те, кого привезли из «Доры» и большая часть пострадала при налете освободительной авиации. «Если ты процитируешь что-нибудь из Вергилия, я спрошу, почему вы бомбили бараки». Но лейтенант молчал. Наверное, всё ещё переваривал ослепительное зрелище её фанни-бамп.
***
«Solus, — думает она, завидев полуоткрытую дверь. — Sole, solus, solum. Что это означает, solus?»
И тотчас забывает об этом.
Фокус её обзора вбирает россыпь кусков, и захлебнувшаяся тишина за спиной не лучший пример, как меловые щёки Веры Гловач, игла, на которой застыла капля, и судорожная смятость постели, смятость звука, смятость лица, вкрученного внутрь себя, вопиющего о преступлении.
Что ты сделала?
Она бросается к койке, закрывая, выталкивая собой Веру.
«Что происходит?» — спрашивает лейтенант. «Skurwysyn!» — стонет женщина, пряча дрожащую руку. У ножки кровати блестит ампула, точным ударом туфли Марта пинает её в тень.
— Отойдите!
От земли поднимается холод. Он охватывает людей, замерших в оцепенении. Точно заснувших в немом и пристальном взгляде на бедную раковину, solum, приоткрывшую последние створки. Пустое от сотворения, оно ничего не видит, отравленное — оно хочет дышать! Жабры бьются и раскрываются, исторгая синеватую пену. Этот корабль тонет на суше, беззвучно подавая сигнал, который Марта слышит не ушами, но сердцем — пронзительный детский крик, запечатлевший боль и ужас всех живых существ.
— Помогите ему!
Но переборки сломаны.
Пространство чрезвычайно забито. Трюмы тянут на дно. Летучие пузырьки кислорода вбирают остаток неба, отражения слишком малы, да и чьё это отражение? Чья рука вцепилась в скользкую стену?