Даниэль бездумно занял место, согретое штанами беглого каторжника.
— На каком языке вы сейчас говорили?
— Не цветной фене.
— Это ведь язык воров?(!)
— Это просто язык, на нём может болтать кто угодно.
— … Значит, это правда: вы содержите приют… Я думал, человек с таким занятием… рискует быть преданым остракизму в высшем свете… Вы скрываете?
— Да не особо. А в свет (в смысле сборищ) я мало хожу, так, навещаю знакомых дворян, музыку слушаю — вот и вся моя светская жизнь.
— Возьмите. Они ваши, — Даниэль протянул свёрток, — Вы создали Роже Обиньяка…
— Видит Бог, я едва ли сумел бы заработать на нём хоть сантим. Надеюсь, вы хоть что-то оставили себе?
— Конечно, почти треть. Но больше не возьму, не уговаривайте.
— Пойдёмте подышим. Вы вроде никуда не спешите, а мне надо шевелиться, не то свалюсь; я уже и не помню, когда последний раз спал.
— Ваша жизнь полна забот и треволнений?
— Есть немного, — тихо, с очаровательным смирением ответил Эжен.
Дойдя до ближайшего перекрёстка, он подвернул к компании студентов: «Братва, закурить не найдётся?» — и отошёл к спутнику, попыхивая папиросой.
— Мне нужно с вами поговорить, — волновался Даниэль, — … Во-первых, извините, что я вчера набросился на вас с упрёками. У меня нет никакого права судить вас…
— Проехали.
— То есть вы не таите на меня обиды?
— Ничуть. Я и сам на себя часто злюсь.
— … Я принёс вам деньги,… не затем, чтоб прервать случайно возникшую связь между нами — напротив! с вашего позволения, я хотел бы её укрепить… Из рассказов Ораса Бьяншона (если таковые имели место) вы могли сделать вывод, что я окружён друзьями, но это не так. Я очень одинок. В юности у меня был друг, на которого я опирался духовно, эмоционально, творчески, но его не стало. Невозможно описать, насколько это был одарённый человек! В двенадцать лет он был начитанней, чем я сейчас, а сила его ума и фантазии была безгранична! Он был ясновидцем, способным необычайно ярко представлять себе то, о чём повествует книга или собеседник. Он великолепно знал людей и события, которых в жизни не видел и свидетелем которых не был. Читая рассказ о битве при Аустерлице, Луи Ламбер (так звали моего друга) слышал грохот орудий, крики сражающихся, храп испуганных лошадей, вдыхал запах пороха; перед ним проходили картины, подобные видениям Апокалипсиса. Целиком погружаясь в чтение, он забывал о внешнем мире. Но при желании он мог также порою сосредоточивать все свои жизненные силы на избранной им цели, и тогда он становился несокрушим. Если он хотел живо представить себе, что испытывает человек, когда в его тело вонзается лезвие перочинного ножа, то ощущал жгучую боль. Мысль, причиняющая физические страдания… Каково!?…
— Никакая это не мысль. Это глюки, наваждение, транс. А боль от перочинного ножа в первые моменты (особенно если не поперёк мяса) больше всего похожа на сильный щипок; а чувство — удивление, обвал покоя, тошнота от страха и брезгливости, но с опытом или ввиду дальнейшей опасности одолеть её легко; думаешь, почему так холодно вокруг раны, а кровь, вытекая, очень быстро стынет. Если за тобой кто-то гонится, нападает на тебя, ты вообще забудешь о порезе, вспомнишь разве что через два-три часа, когда он начнёт загнивать. Тогда-то и начнётся ваша любимая «жгучая боль».
— Вам, конечно, видней, — кивнул Даниэль на эженов подбордок, — Но чья это «наша», и почему «любимая»?
— Все писатели повторяют это выражение. Догадываюсь, что ваш друг скончался. Не удивительно — при таких интересах; вообразил, должно быть, рану посерьёзней, чем от канцелярского инструмента… Или его привлекало ещё что-нибудь, кроме насилия?
— Ему было подвластно всё: любой образ, любая коллизия… Я полагаю, что в своих мечтах он предавался и наслаждениям, любил прекрасных женщин, жил в роскошных дворцах, но не делился со мной этим… из целомудрия.
— Ну, Царство ему Небесное.
— … Я восхищался им. Мы могли часами, ночи напролёт говорить о литературе. Эти беседы окрыляли меня!.. Но со смертью Луи я словно придавлен к земле, и перемолвиться по душам, по-настоящему мне не с кем… Работа моя заходит в тупик. Вы назвали меня книжником — это нелестно, даже горько, но справедливо. Я читаю, конспектирую, вдумываюсь в чужие слова, а где мои собственные? о чём писать мне, — не знаю. Мне казался наивным Люсьен, а как я сам купился на вашу мистификацию! хотя в ней было много исторических и других противоречий, очевидных для всех, кроме меня.
— Вам нужна какая-нибудь безвестная история, чтоб написать новую повесть?
— Но так поступают все литераторы — все берут материал из реальности! А современный писатель просто обязан быть правдивым зеркалом и частной жизни, и политической!..
— Да я не против. Приходите в любое время в Дом Воке (так называется мой приют) — пусть он теперь будет вашей библиотекой: спрашивайте людей — они вам таких жизненных историй понарассказывают! — на тридцать томов.
— Спасибо, это интересное предложение, — несколько разочарованно ответил писатель: он робко рассчитывал, что Эжен укажет ему лазейку в высший свет; а подойти с разговором к нищему ему было так же боязно, как неучу раскрыть книгу.
— Вот, где я живу. Поднимемся — погреетесь, — на этот раз Даниэль не обманулся в своих надеждах. Вот и его изумлённые ахи огласили эженову гостиную. В квартире было гораздо теплей, чем в мансарде на улице Четырёх Ветров.
— Устраивайтесь. Рафаэль! — Эжен скрылся в смежной комнате.
Даниэль снял шляпу, плащ, аккуратно сложил всё на скамейку и увидел на столе пепельницу, набитую чищеными миндальными орешками и изюмом, а рядом на кофейном блюдце — яйцо с надписью «СЪЕШЬ МЕНЯ!!!» ((заботы Береники)) — оно как-то само собой оказалось в руке пистаеля.
— Угощайтесь на здоровье, — молвил вернувшийся Эжен, — Я сгоняю пока вниз за углём: холодновато, ну, и выпить чего-нибудь прихвачу.
— Не труди… — начал гость, но хозяина уже след простыл.
Когда Эжен снова вошёл в зеркальную комнату, неся подмышкой ящик угольных брикетов, а в руке — бутылку, пепельницу наполняли лишь яичные скорлупки. Даниэль и не подозревал, что уничтожил всё, что было в этом жилище съестного.
— Открывайте.
— Чем? Я не умею.
— Тогда возьмите стаканы и идемте за мной.
— А где у вас посуда?
— Да где угодно. Посмотрите по сторонам.
Даниэль нашёл классический бокал для бреди на подоконнике и высокий фужер из чёрного стекла ((Даниэль вообразил, что этот бокал сделан из угля, непопревращённого в алмаз и сразу решил, что даст его Эжену)) — в шкафу, протёр их полотенцем, висящим на дверной ручке, и пошёл за Эженом, чуть не упал в комнате между гостиной и спальней, наконец, увидел своего нового знакомого сидящим у камина, в котором гудело пламя. Эжен зубами выдернул пробку из бутылки, налил себе и гостю, поднял:
— В помин друга вашего Луи Ламбера.
Даниэль глотнул — впервые за пять лет — и нашёл вкус приятным, а хмель несильным.
— … Я всё-таки так плохо понимаю вас. У вас развит дар воображения и слова, но к литературе вы относитесь с демонстративным пренебрежением; кажетесь человеком деловым, предприимчивым, рассудительным, но сочиняете совершенно безумную историю, да ещё и берёте на себя вину в страшном преступлении… Пьёте за Луи Ламбера — а кто он в ваших глазах?
— … Судя по вашим описаниям, он был бесноватым.
— Что!?
— Ну, или одержимым. Я слышал, что к некоторым людям в душу залезают навые гости и, с одной стороны, сообщают необычные способности, с другой, — внушают странные идеи. Некоторые книги открываются дверями в тот мир, что по другую сторону жизни, и, конечно, если очень много и всё подряд читать, особенно в детстве, когда душа ещё не обросла панцирем, ты здорово рискуешь подхватить какую-нибудь чертовщину…
— Подождите, подождите! Что за мистика!? Вы в это правда верите?
— Он делился с вами какими-либо фантазиями, не связанными с войной и кровопролитием?