— У Макса всё наоборот: он — сострадатель от Бога, не то что способный — обречённый разделять переживания каждого, с кем соприкасается… Но я тебя перебила…
— Говори лучше ты.
— Нет, пожалуйста, рассказывай.
— Да о чём?
— Ну, например, о твоей обиде на родную семью.
— … Не помню, как это случилось и когда точно, сколько мне было — тринадцать? четырнадцать? — но я застал отца с матерью, и так мне это показалось зверско, что я его возненавидел. Какое-то время спустя мы пошли вдвоём на охоту. Ружьё было одно, нёс его я, и вот, уже вдалеке от опушки, я сказал ему стой! и прицелился в голову. Никогда раньше не видел, чтоб люди так пугались. Мне пришлось догадываться, что он просит объяснений, и я сказал, что он умрёт за то, что мучает маму. Тут с ним сотворилось что-то новое, кажется, он рассердился, и гнев пересилил страх, он стал ругаться, кричать, что главный мучитель — я сам. Мне это было непонятно, но я усомнился в своей правоте и опустил ружьё.
— Тебя наказали?
— Ещё чего! Я был главный работник и добытчик! Они молились на меня все!.. Правда, отец с тех пор от меня шарахался, а когда пришло время родиться Анри, среднему брату, старик запер меня в комнате, соседней с той, где всё происходило, и даже нарочно продырявил стену… Тогда я и узнал суть его обвинений и насколько они были справедливы. И ещё, наверное, понял, что любовь родителей ко мне невозможна.
— Поэтому ты с ними порвал?
— … Это не я… Они сами…… В мой последний приезд, не спустя и недели, ко мне пришла тётя (которую я считал своим главным другом) и сообщила, что будет лучше, если я уеду как можно скорее и как можно надольше.
— И накануне не было ничего необычного? Никаких ссор?…
— Нет… Лоре только что-то нездоровилось. Но у неё часто случались нервные приступы: её сильно напугали в детстве.
— И как вы расстались?
— Проще простого. Я встал пораньше, ушёл в город, на станцию, сел в дилижанс… и всё… Смотрю, Макс не торопится. А мне бы надо идти.
— Я не хочу оставаться одна.
— Что ж тут страшного?
— Тут много книг, и я боюсь, что сразу брошусь что-нибудь читать: я люблю книги, но они очень опасны. Обязательно попадётся что-нибудь о вероломстве, вражде, безвинных страданиях…
— Это да.
Дожидаясь Макса, Нази следила за огнём, а Эжен убрал купальную бочку и спустился за водой. На пятом этаже его, шагающего с полными вёдрами, догнал максов резкий оклик:
— Оставь мне, иди по своим делам.
Эжен передал ему ношу, глядя в ноги:
— Ты уж извини: трудный день вчера был.
— Вот что:… напротив Святого Сюльписа открылся мебельный салон, так будь любезен заглянуть туда и заказать для меня новый диван. Адрес помнишь?
— Святой Сюльпис…
— Мой — адрес.
— Мучеников 40/40.
— Деньги нужны?
— Да вроде есть.
— Ночуешь — у нас. Понял?… Всё.
Макс взбежал к себе и застал подругу с книгой:
— Нази!.. Ну, что ещё?…
— Деперье, — ответила она, сама печаль, — Только послушай: В провинции Анжу жил когда-то дворянин, который был богат и знатен, да вот только немного больше, чем следует, падок до увеселения. У него были три прелестных, обворожительных дочери в возрасте, когда уже самая младшая ждала битвы один на один. … Считается, что французы помешаны на любви. На самом деле они помешаны на насилии, а любовь мыслят в образе убийства.
Глава LХXXVIII. О революции
Назвался грибом — полезай в корзину.
Эжен переступил порог Дома Воке. Постояльцев не убавилось, но они робели больше вчерашнего. Старик ((вчера он назвал себя гражданином Нема)), перегнутый пополам радикулитом, держащийся за две палки, чуть не метущий пол седыми патлами, выковылял навстречу, приподнял лицо, но ниже носа не показал:
— Повесился тот хвастун, — прошамкал.
— И где труп?
— Нет. Выжил: балясина трухлявая. Свалился, ногу сломал, лежит возле кухни. Взглянете?
— На него — нет. Посмотрел бы на место инцидента…
— Идёмте.
Первым и единственным, на что обратил внимание Эжен, была корявая кровавая надпись на стене подлестничного чулана: «День гнева» — которой неудалый самоубийца хотел сопроводить свою гибель.
— Что за кондовая риторика!
— Это — чтоб вы знали — слова из популярной революционной песни… Вам, сударь, повезло не видеть Парижа тех лет. Он был столицей безумия, а его сердцем — машина, шинкующая людей ко всеобщему восторгу. Я служил государственным обвинителем; на моих руках гораздо больше крови, чем у того несчастного громилы, но и я не делал ничего по тем годам особенного, каждый день отправляя под нож по полсотне человек, ничего плохого лично мне не сделавших… Не сочтите меня суевером, но, по-моему, не наша, не земная воля тогда вершилась, слишком изменились все и слишком быстро, словно мор напал на наши души — такой сильный, что мне до сих пор не совестно… Все словно в одночасье позабыли, что такое жалось, страх и стыд; как будто Небо над нами ослепло, Бог ушёл со Своего престола… Никого не обошло это зло, а некоторых… Видели Жизель Коклюш?
— Не помню…
— Значит, нет, — Нема увёл Эжен на второй этаж и показал на нищенку, сидящую рядом с тлелым камином. Она однообразно, словно рукодельничими спицами, ковыряла пустоту тонкими прутиками. Она не казалась ещё старухой, её лицо уродовало только вздутое пунцовое пятно на щеке и крыле носа.
— Знаете, кто такие были вязальщицы?
— Ну, женщины, которые плетут из ниток…
— В годы террора так называли кумушек, торчавших целыми днями во Дворце Правосувдия или на Гревской площади, в первых рядах у гильотины. Они сидели на складных стульях и, не расставаясь со своими тряпками, клубками и крючками, считали отрубленные головы и поносили смертников последними словами. Жизель — одна из них. Однажды на её глазах казнили странную парочку, мужчину и женщину — супругов или любовников. Пока читали приговор, налаживали машину, они без конца обнимались и целовались, потом кавалер сам подвёл свою даму к доске, сам связал её руки, в последний раз пожал их, а через секунду голову его подруги подняли за волосы над толпой. Жизель крикнула что-то вроде: «Поделом тебе, шлюха!». В ответ голова плюнула ей в лицо — видите? до сих пор не отмывается кровь из разрезанного горла. Можете вообразить, как разъярилась якобинка, какие ругательства вопила по убитой, и работу свою она уронила на землю. Но вот и голова мужчины свисла из руки палача, остановила ещё живые глаза на крикунье и молвила внятно и громко: «Вяжи». Вот так Жизель и помешалась: ничего не могла делать, ничего не говорила, только сучила палками и считала петли — каждый день сначала. Из дома её давно выгнали. Чудо, что она ещё жива. А, может, это часть её проклятия…
Эжен подошёл ближе к полоумной, окружено ещё тремя дурочками, одна из которых вплетала в рыжие с проседью волосы Жизели синий лоскуток рядом с жёлтым, другая мычала что-то вроде песенки, а третья совала в рот подопечной хлебные крошки. Вдруг руки вязальщицы замерли, она подняла на Эжена чёрные глаза, оскаленные длинными ресницами, показала в улыбке редкие зубы:
— Аа, это ты, — оттянула вниз эженов кое-каковский галстук, коснулась пальцами шеи, — Хорошо срослось.
Безумные прислужницы тоже бросили дела и уставились на Эжена с глупыми улыбками, а он дольше обычного искал, что сказать:
— … А вы — редкая мастерица.
— Связать что-нибудь для тебя?
— Буду рад. Только я сам достану пряжу.
Эжен выбежал на улицу, потом на площадь, там столкнулся с человеком почтенных лет, невысоким, сухощавым, сутулым, тонкогубым, остроносым, сероглазым за большими очками; с ним рядом шёл без поводка молосский дог тигровой масти.
— Мэтр, не подскажете, где тут ближайший галантерейный магазин?
— Простите, друг мой. Я далёко от этих предметов.
— Да я и сам!.. а то б не спрашивал! Эх!..
— Полагаю, вам стоит обратиться к какой-либо даме.
— Точно!