В этот миг в квартиру вбежали соседи, вооружённые кочергами, скалками и сковородками — три женщины и один мужчина. Заметив их, Нази ослабила хватку, а Макс двенадцатый раз спросил себя, не может ли всё это быть сном.
Вторженцы тоже замешались ввиду совсем неожиданной сцены.
— Кажется, милочка, вы сами справляетесь, — сказала наконец их предводительница и развернула свой отряд к выходу.
— Но в полицию мы всё-таки напишем, — заявил уже с порога сосед.
Нази перенесла ладони к лицу, низко согнулась и заплакала сквозь смех, соскальзывая на максов живот.
— Прости меня, — молвил Макс.
— Конечно! Это ты можешь повторять до бесконечности!.. Я знаю, зачем я тебе! потому что больше никто, ни одна, даже самая прожжёная шлюха, ни за какие деньги не потерпит твоих издевательств! И я ещё должна идти с тобой в церковь!? Да я раньше сдохну!.. Детей у меня отнял!.. Книжек не даёт, голодом морит! И прости!..
— Поль де Манервиль узнал, в каком пансионе содержится твой Эрнест. Это в шести часах езды от Парижа. Дилижанс отправляется в одиннадцать, в половине первого и в три.
— Манервиль?… Почему он?
— Случайно подвернулся позавчера на улице. Долго он копался, но зато хоть какой-то просвет — в его бесполезной жизни. Почти уверен, что ему было интересно.
— Он запомнит?
— Нет, зачем…
— … Я никуда сейчас не хочу. А Эрнест — как я посмотрю ему в глаза!..
— На первый раз можно просто обследовать заведение, познакомиться с начальством и оставить ему кое-какие распоряжения.
— Это по твоей части.
— Отныне я всюду буду брать тебя с собой.
— Я тебе не палка и не чемодан.
— Скорей уж я тебе: ведь мне придётся нести вещи и защищать нас при случае.
— Лучше вспомни, что соседи собрались жаловаться на нас полиции… Интересно, нас просто выкинут на улицу, или сначала заберут в участок.
Под это любопытствование Нази перебралась на кровать, что позволило Максу подняться, снять уличный плащ, отряхнуть его, повесить на бамбуковые плечики и убрать в платяной шкаф, невозмутимо рассуждая:
— Если нас и потревожат так называемые стражи порядка, то не сегодня: не успеется. Выгнать отсюда нас можно только через суд, поскольку я собственник жилья. С нас могут попытаться взять штраф за какое-нибудь нарушение общественного спокойствия. Что ж, пусть приходят, и чем больше их будет, тем веселей.
— Прекрати.
— Ну, ладно. Я собирался только завтра сообщить тебе об этом… Помнишь аптеку, которую ты видела из окон отцовского дома, куда ходила за лекарствами для матери? Сегодня её хозяин, господин Трюфо-младший, переносит свой business куда-то к Булонскому лесу…
— Ты хоть сколько-нибудь ему заплатил?
— Я купил ему трёхкомнатную квартиру на первом этаже и заранее оплатил переезд: носильщиков, транспорт… Что с тобой?
— … Там была женщина в сером платье и с белым глазом. Она сказала, что в браке любовь невозможна… Многие думают, что именно у них всё будет иначе, но у всех повторяется одно и то же: ссоры, обиды, усталость друг от друга…
— Не нужно видеть в браке собственное и чужое перерождение, коренное переустройство жизни. Это формальность, вроде фасона шляпы или цвета перчаток. Будь я шалопаем, как Эмиль, я бы и не предложил тебе обвенчаться, но ведь у нас ещё двое детей, их фамилия не должна вызывать сомнений. В качестве замужней дамы ты сможешь вернуть себе право опеки над Эрнестом. Я не думаю, что стану ему плохим отчимом…
— А новых детей у нас не будет?
— … Я бы не хотел.
— … Ты что-нибудь принёс на завтрак?
— … Да, но… рассорил на лестнице. Искать уже нет смысла.
— Это невыносимо, — снова слёзы, — … Переедем — я сама буду ходить на рынок. А ты — готовить.
Так они помирились, долго простояли обнявшись, потом собрались и пошли в ресторан.
Вернувшись, Макс убрал всё со стола в гостиной, устелил его вдвое сложенной диванной попоной, оторвал рукав от лучшей из трёх своих рубашек, вымочил его в смеси вина и мёда, и Нази сама затолкала сладкий шёлковый ком себе в рот…
Глава СХVI. Люксембургский сад
Даниэль получил от Фино семьсот франков, и ему было стыдно со всех сторон: он разбогател (в глазах своего вечноголодного содружества), опубликовав чужой болезненный вымысел у издателя с самой дурной репутацией. Теперь его главным желанием стало скорейшее избавление от этих денег. Под конец дня собрания, проводив всех друзей, писатель задержал Ораса под предлогом своей больной спины, но, едва на лестнице смолк топот, признался во всём и спросил, кому бы отнести злополучный гонорар, чтобы деньги точно пошли на доброе, полезное, а лучше всего жизнеспасительное дело, и Орас, от которого ждали фразы типа дай их мне, ответил, чуть заминаясь:
— Есть у меня один знакомый… Странный тип. Он на свои средства содержит бесплатный приют для бездомных…
— Ты мог бы устроить мне с ним встречу — но только так, чтоб она выглядела случайной?
— Как это?
— Подскажи, где я мог бы его найти.
— Давай я лучше передам ему, что анонимный доброхот собирается пожертвовать ему неплохую сумму, если он придёт — …?
— … Завтра… ровно в полдень к главным воротам Люксембургского сада.
— Договорились.
— Как я его узнаю?
— Он высокий, худощавый,… ещё не старый; волосы чёрные, лицо бледное, узкое…; на подбородке — вертикальный шрам.
— А имя его ты мне назовёшь?
— … Все зовут его просто Эжен.
День свидания выдался такой, что деревья плакали от счастья, а воробьи и синицы, весенне щебеча, плескались в голубых и сияющих лужах. Но Даниэль пришёл к своему излюбленному парку в тягостном смущении, досадуя, что пришлось оторваться от интересной книги.
— А вот и полдень, — весело сообщил ему вдруг кто-то, стоящий шагах в пяти.
Писатель увидел человека, не просто подпадающего под бьяншоново описание, а перекрикивающего его своим видом: вместо нестарого, он казался очень молодым, а шрам был настолько свеж и бросок, что Орасу следовало бы назвать его раной или сказать о недавно рассечённом надвое подбородке.
— Да, наверное, — пробормотал Даниэль, не имеющий часов.
— Вы ждёте кого-то? — Не меня?
— Вас зовут Эжен?
— Ну, да.
«Какими же словами рисовал ему Орас мой портрет: жидкие тонкие волосы магнитятся к долговязому лбу, длинный нос на квадратном лице, тонкие губы, карие глаза навыкате?…»
— И вы пришли на встречу с неизвестным благотворителем?
— Вроде того.
Даниэлю пора была уже узнать своего ночного трагика, но улыбка совершенно изменила голос и лицо Эжена, да и солнце наложило свою маску.
— Я ещё ничего не решил, — загрубил впервые в жизни.
— И не решите, пока у вас голова занята не-пойми-чем.
— Что вы, сударь, обо мне знаете?
— Вы книжник, и, думаю, сейчас, ваши мозги пережевывают ворох каких-то цитат.
— Не каких-то… Из «Лаокоона» Лессинга…
— Там про что?
— Это трактат об искусстве.
— И что же искусство? — участливо, но беззаботно спросил Эжен; его вопрос показался писателю наивным до невнятности, дикарским; в то же время подворачивался долгожданный случай поговорит о творчестве — вообще и своём.
— Искусство,… в моём понимании, — сгусток природы, — начал он, подходя к собеседнику.
— Смотрите, — перебил тот и указал на голубей, гуляющих меж луж, — вон сгустки природы, да и то разбавленные городскими отбросами.
— Я разумею природу не как материю, а как принцип.
— Значит, сгусток принципа?…
— Вы, как отъявленный софист, коверкаете мои слова и доводите до абсурда ещё не выраженные мысли!
— Никакого абсурда. Сгусток принципа — это фанатизм.
— Но принцип природы… Я хотел сказать… Понимаете ли, фанатизм субъективен и… Я говорил о законе природы, который есть закон тотальной креативности, а искусство — это высшая форма созидания, концентрированное отображение миропорядка.
— Хорошо, если так, — доверчиво молвил Эжен.