— Может быть, их духи переселяются сюда, пока тело спит?
— Для духов спящих есть особое место, но ты не обязательно ошиблась: эти люди редки…
— Значит, возможно, что, утонув, моя спасительница всего лишь пробудилась в своей земной постели?
— Человек, попавший внутрь чёрного моря, никогда никуда не вернётся.
— Она принесла мне, первой встречной, — такую жертву!!?…
Глава LХII. Два поэта
Во сне этой ночи Орас заново прожил детство — с рождения до шестнадцатилетия, а первой его мыслью нового дня стало решение немедленно отправиться к Эмилю. В мансарде на д'Артуа его сразу усадили за горячий омлет с жирной колбасой и зеленью, налили кофе. Рафаэля на этот раз не было за столом: он ещё спал в эженовой квартире. Полина и Жорж играли на кровати с береникиной коллекцией пуговиц.
— Вы с Этьеном Лусто… — вы — друзья? — спросил доктор.
— Мы не конкуренты.
— … А Эжен?…
— О! за этого я — последнюю рубашку в огонь и в воду до гробовой доски! — протрещал Эмиль, размахивая вилкой; дети и подружка разом посмотрели на него.
— Доска эта, боюсь, не за горами…
— Все там будем, — вздохнула Береника, стирая со щеки тылом ладони.
— Ничего, со смертью Эжена его идеи и затеи не погибнут — это я клянусь!
— Разве у него есть какие-то идеи?
— У кого? — зевая спросил Рафаэль. Он вошёл как раз на эмилевой клятве, под орасов вопрос обнялся и расцеловался с пивной кружкой, в которую ему налили кофе.
— У Эжена.
— В каком-то смысле да, — разглаголил непрошено, — Он — истый макиавеллист. Из всего стремится извлечь выгоду, вплоть до парадоксальной прагматической апологии расточительству…
— Нам пора, — сказал, вставая, Эмиль.
По дороге — Орас с Эмилем отправились к Максу вдвоём и пешком — доктор снова спрашивал:
— Кто этот твой другой товарищ?
— Рафаэль? Да, собственно, никто. Разорившийся маркиз, возмечтавший покорить весь свет своими талантами. Он два с половиной года просидел на чердаке, сося, как мишка — лапу, остатки наследства за сочинением параллельно философского трактата и — комедии!
— Ты его недолюбливаешь.
— А почему нет!? Он дармоед и всегда им будет. Сводил меня в своё то ласточкино гнездо, просил помочь перенести кое-какие пожитки. Там девочка, дочь квартирной хозяйки, милашка лет пятнадцати, следила за нами, чуть не рыдая. Колочусь об заклад, что все годы его возвышенного труда эта кроха поила нашего писателя чаем с булочками из своего кармана и до рассвета тайком штопала ему носки! А теперь вот Эжен с ним нянчится!..
— Зачем?… Забота девушки объяснима влюблённостью, но Эжену-то какая радость?…
— Я тебе скажу! Он грех замаливает, хочет искупить свою вину перед Люсьеном Шардоном.
— Он в этом сам признался?
— Нет, конечно, но я ведь не дурак. Да ты присмотрись: они даже внешне похожи — Люсьен и Рафаэль. Оба сочинители. И друг друга стоящие паразиты… Вот погоди, Эжен ещё потянет этого прихлебателя в свет!
— Никого он никуда уже не потянет. Он умирает — ты забыл?
— Забыл!!!!! — на всю улицу заорал Эмиль, — И ты забудь!!! Он нас с тобой переживёт!.. А если нет, то знай: я на свои средства опубликую все сочинения Рафаэля, напишу на них миллион восхвалений и буду драться на дуэли с каждым, кто вякнет, что есть книжка лучше валантеновой «Теории воли»! — и осёкся, глотая слёзы.
— А я, — подхватил Орас, — отдал бы годовое жалование, чтоб найти сейчас Люсьена, привести его к Эжену и помирить их, если ещё не поздно.
Глава LХIII. О причинах
— Что случилось? — впервые начала разговор Анастази.
— Эжен был при смерти, но я нашёл способ его спасти,… а он мне это позволил.
— А тогда?… Что с тобой произошло тогда?… Как ты пристрастился к игре? Почему наделал таких долгов?
— … Это началось давно, почти шесть лет назад, когда родился Жорж, а мне пришлось уехать в Англию. Там я завёл одно рискованное знакомство… Закончилось оно плохо: думаю, каким-то проклятьем для меня…
— Если и так, то прорвалось наружу это зло — могу назвать и день и час — в то утро, когда в доме графа де Ресто столкнулись вы с Эженом. Ваша первая встреча, правда? Ты переменился сразу — и насовсем… Но что же случилось?
— … Не уверен, что сам понимаю… Точно помню какую-то судорогу, взбешение. Ни до, ни после того я не был готов сейчас же, без сомнений, без оглядки на Бога, собственной рукой убить человека. Однако, это настроение быстро прошло, накатила апатия, опустошённость, потом — отчаяние и тоска; стали всплывать старинные кошмары, а вместо будущего замерещились закрытые железные ворота… Позволь не вспоминать.
Глава LХIV. О непримиримости и неуязвимости, безутешности и безмятежности
Как хищник, чующий кровь, так чёрное море ярилось под высоким белым гребнем скалы. К её краю пятилась девушка в серых лохмотьях. Она прижимала к груди младенца-девочку, на вид новорождённую, и кричала то наступающим полукругом чертям и чудищам, что не отдаст своё дитя на утопление, то самой малютке, тормоша её: «Любимая! Солнышко! Проснись!», но та лишь слабо подёргивала подвёрнутыми ножками и ручками, чуть поворачивала крохотную слепую головку.
— Она не проснётся! — убеждали мать, — Срок её пребывания здесь истекает, её ждёт новая жизнь. Отпусти её и забудь! — белая красавица-кентаврица с шёлковой гривой до земли протягивала костяную чашу зелёной воды.
— Сгиньте со своими зельями! — бунтовщица топнула, из-под её ноги клином треснула скала, задрожала до подошвы.
Нелюди отшатнулись, замахали руками: прыгай вперёд! ты погибнешь! погубишь!
Девушка стояла уже на самом краю, шатаясь вместе с куском берега, согнувшись, спрятав лицо в тельце дочери, а его — в своих руках.
Нарастающий внутри скалы, перекрывающий вои и стоны скрежет перекатился в грохот. Выщербина мыса отошла и повалилась; мать с младенцем полетели в самую глубь тьмы.
Над обрывом, рыдая, кружили сирены, на берегу чуда бились и метались от горя. Сфинкс, провожавшая Анну, припала к самой кромке над пучиной и как будто собиралась, следуя мифу, броситься вниз, хотя они прибыли к развязке трагедии и не успели ни слова сказать несчастной девушке.
Анна делила скорбь со всеми, плакала, опустившись на землю. Вдруг кто-то коснулся её шеи прямо под затылком — это был молодой человек в красной куртке южно-ренессансного покроя, в чулках и башмаках того же стиля и того же цвета, только потемней; над длинными ухоженными волосами алела старинная беретка. Ему, на вид итальянцу, это очень шло. В толпе безутешных звероподобий он, человек до кончика ногтя, смотрел спокойно, даже чуть улыбался, сообщая:
— Её звали Гретой. Её повесили за детоубийство. В здешней столице с ней случилось чудо: в её чреве ожило дитя. Она доносила, родила на подступах к Эдему, здесь кормила, но лишь столько времени, сколько прожила на земле её дочь, которую нарекла она Бригиттой.
— Зачем ты это теперь рассказываешь!?
— Тебе же интересно.
— Лучше скажи, почему столько… народу… ничего не сделали, почему они не отняли у неё ребёнка, чтоб спасти хоть одну душу!
— Они не могут применить к нам насилие. Дух Правды, разлитый в здешнем воздухе, умертвит у всякого, кто решится поднять руку на нас, ещё раньше, чем дерзкий шелохнётся.
— А ты почему не вмешался? С тобой ведь ничего бы не случилось!
— Я был согласен с Гретой.
Анна вскочила, взмахнула кулаком:
— Согласен!? Да ты хоть знаешь, на что она обрекла себя и дочь!? Там же нет ничего, кроме боли и ужаса! И оттуда никогда не выбраться!
Красный пригласительно качнул головой и повёл собеседницу к причалу, говоря:
— Всё это здешняя обыденность; духи рождаются и умирают здесь, как там рождаются и умирают тела, только реже, и путей смерти здесь раз-два — и обчёлся. Главный — море. Но оно ведь не так просто, как кажется. Земные моря обитаемей суши. Может, и здешнее кто-то обжил; может, на его дне — совсем особый большой мир…