— Эй, сударь! — лёг щекой на стол, чтоб заглянуть соседу под разбитую бровь, — Слышите меня?… Что с вами такое?
Ронкероль, гребя локтями, кулаками, горбясь, как запойный дворник, приподнялся:
— Растиньяк, ты что ли? — просипел уныло.
— К вашим дальнейшим услугам, маркиз.
— Слушай, блин, у меня это — горе, чтоб его…
— Я слушаю.
— Кормилица умерла — баба, что была мне как мать, а мать — от родов — так я всегда думал, а вот эта ведьма — ну, чего её стоило смолчать! что, я — поп ей!?…
— Она вам что-то рассказала перед смертью?
— Ей было лет семнадцать. От кого она залетела — один Бог теперь знает: может, закрутила сама с кем-то, а может… В Париже тогда был голод и вообще чёрти-что, полный бардак, и вот, будучи на сносях, она — моя мать — то ли убегала от кого-то, то ли просто не знала, где приткнуться, и постучалась в дверь к мяснику. Тот давно сидел без работы, всего ему и было развлечения, что хоронить своих окостлявевших детишек — всех он и закопал, осталась одна девчонка грудная. Роды у матери начались той же ночью, и она так мучилась, что если верить старухе, сама пожелала смерти, ну, а за этим дела не стало. Мужик наточил свои инструменты и упрваился не хуже самой гильотины. Меня они вытащили, а мать освежевали. Что-то сразу сварили, что-то засолили, что-то сбыли соседям — как те были счастливы!.. Я жил в той семье семь с небольшим лет, с самого начала зная, что я не сын, а найдёнок, потом отыскался мой дядя, он узнал какую-то побрякушку, которую людоеды сняли с маминой шеи и забрал меня, точней сказать, всех нас забрал к себе. Сначала я учился в каком-то пансионе — там было не лучше, чем в трущобах. Потом меня устроили пажом к императору — это было уже веселей. Потом я получил наследство, завёл друзей и любовниц в свете, потом — настал вчерашний день… А ведь я догадывался о чём-то! Сколько раз я спрашивал себя: в кого, ну, в кого я такой гад!? (- тут со стороны Эжена должно было поступить галантное возражение, но он слушал слегка отупело, чувствуя, что весь сегодняшний запас красноречия истратил на Даниэля д'Артеза, и вдыхая раз в полторы две минуты, чтоб у сердца не достало сил для нового приступа — ) А я ведь гад!! Я разрушил отношения Армана де Монриво и герцогини де Ланже! я свёл д'Ажуду с девицей Рошфид! я объявил сумасшедшим Гастона де Нюейля! Зачем!? Что мне из этого!? А вот гад я — и всё! Проклятый Богом гад, сосавший молоко, сделанное из крови и мяса родной матери!
— Да вы только раз или два…
— Заткнись! Не смей меня оправдывать! — маркиз чуть полез на Эжена с кулаками, а тот бесстрашно и бесстрастно продолжал:
— Каждый младенец, будучи в утробе, питается материнской кровью — так уж установлено. Вы могли плохо поступить с кем угодно, но в участи своей матери точно неповинны.
— Но в ней виновны единственные люди, которых я в жизни любил: эта старуха и…! и…!..
— Госпожа де Серизи?…
— Ле-он-ти-на!.. В день её свадьбы я чуть не застрелился! Смирился кое-как, нельзя ведь: сестра! — близняшка!.. А оказалось!..
Эжен огляделся и нашёл слишком много слушателей.
— Пойдёмте-ка на воздух. Метель вроде утихла.
В фиакре, ползущем сквозь всё ещё сильный снегопад, Ронкероль продолжал убиваться, каяться в разрушенных женских репутациях, в кровопролитных дуэлях, в запретной любви к мнимой сестре; потом повторял раз двадцать, что покончит с собой; спрашивал, не знает ли Эжен умельца, что легко убивал бы за деньги (нет, он не знает).
Уже в темноте старый слуга, неизбежный в каждом особняке, как та полостатая кушетка, принял на руки полуживого молодого господина. Эжен проводил их до спальни, потом пошёл к генералу де Монриво — через полПарижа.
В прихожей стряхнул с себя целый сугроб. Хозяин тут же распорядился о горячем напитке, усадил гостя в кресло:
— Ну, что нового?
— У меня-то ничего, а вот маркиз де Ронкероль… Короче, если он вам друг, — езжайте немедля к нему утешать, если враг — езжайте всё равно — полюбоваться.
— Что с ним ещё приключилось?
— Сами узнайте… Ну, ладно. В двух словах… — и рассказал-таки о смерти убийцы-кормилицы, мудро умолчав об истинном происхождении госпожи де Серизи.
Арман исполнился чего-то театрального, похожего на гордость или торжество, просидел минуту прямо и величественно, как памятник Рамзесу, потом крикнул:
— Сахар, одеваться!
Эжен встал, откланялся с недопитой чашкой в руке; в дверях обернулся:
— Да, я всё забываю вам сказать: наши граф с графиней, Анастази и Макс, — помирились и живут счастливо.
Тут Арман слегка поблек, но поблагодарил за хорошие известия.
Эжен отправился в Дом Воке. Там господин Нема сообщил о визите полицейского курьера, который «зайдёт завтра в три, и если опять не застанет вас, то ждите повестки».
— А чего ему надо, он не говорил?
— Нет, но я догадываюсь, а вам не скажу: не хочу портить сюрприз.
Эжен убедил себя махнуть рукой на эти вшивые тайны, наскоро обошёл владения, убедился, что питомцы в относительном порядке, и пошёл — по уже мертвецки сонному, мягкогулкому от тумана Парижу — вновь к Ронкеролю. Достучался, узрел ночной колпак и шлафрок старого лакея, спросил: «Никто не заезжал тут без меня?». Дед, зевая, покачал головой. Дальше они стояли молча, бодаясь многозначительными взглядами. В конце концов старик капитулировал, впустил в дом молодого бродягу, показал, где туалетная комната ((её, видимо, проектировал тот же дизайнер, что и эженову гостиную. Она была выложена крупными недоотёсанными камнями, кое-где разрисованными сценками из жизни серн и туров)), где — свободный диванчик, а сам уковылял досыпать.
Поутру Эжен, за ночь не сомкнувший глаз, зато обошедший весь дом, оскоблился ронкеролевой бритвой, потрогал пальцем лезвие и оценил его остроту на 78 баллов из 100; утёрся чужим полотенцем, набрызгался дезодорантом и отправился будить маркиза. Тот без особых сопротивлений сел на кровати. Его лицо, тёмное от давней щетины, синяков и ссадин, менялось, как у того, кому удалось вчера уснуть сквозь дикую зубную боль, кто проснулся ещё в притуплении чувств, но вот снова она, окаянная… Его глаза налились безнадёгой, горло заскулило, рот приоткрылся для всхлипа… Потряс головой, собрался с духом и сказал:
— Я знаю, что мне делать: я попрошу короля, чтоб он снял с меня титул, имя и всё остальное. Не могу я, людоедский выкормыш, наследовать герб!.. Кто поручится, что я сам — сын Миранды де Ронкероль, а не мясничихи?
— Нельзя не верить словам умирающего…
— Я, может, не дослушал, не понял чего, или она не успела… А главное, я чувствую, что я такой же как они…
— Но так и есть, и по-другому быть не может: все мы не лучше всех других, которые не хуже никого… Вы верно плохо представляете себе, насколько страшен голод и что страдания роженицы могут быть такими, что добрейший человек захочет прекратить их любой ценой. Когда рожала моя мать, а я всё слышал,… с какого-то момента я был согласен на её смерть, лишь бы она замолчала… Я думаю, вам надо протсить тех людей. Совершив преступление, они сделали всё, чтоб его искупить. К тому же госпожа де Серизи — она не должна пострадать. Разве можно её судить за то, что она была дорога своим родителям?
— Я ей всё-таки всё расскажу, — угрюмо бычась, пригрозил Ронкероль.
— Всё — это о ваших к ней чувствах?
— … Я почти уверен, что вот теперь-то разлюблю её.
— Так или иначе, а с ней у вас будет лучше, чем прежде.
— Эххх, — маркиз свесил ноги, нашёл на полу туфли, на стуле — халат, но остался в сорочке и подштанниках, — … Теперь всё будет по-другому… Мне, знаешь, даже вроде легче. То ли ты так на меня действуешь,… то ли я такой здоровый. Ведь, если посудить, горе, тоска — всё это ненормально для человека, вот и мне уже спокойней, и не потому что я бессовестен, а потому что я не психопат… Нет, однозначно: я лишь по матери дворянин, а отец у меня был какой-нибудь бравый парень с окраины, может, солдат — и он (как и я) умел пустить в галоп любое женское сердчишко, а не умел только страдать… (- прошёлся к столику, на котором лежали три книги: толстый недоразрезанный Купер в зелёном сафьяне; затрёпанный «Простодушный» и «Рене» Шатобриана — ) Ты любишь читать про дикарей?