— Вам не кажется неуместным ваше любопытство? — не вытерпел Орас.
— Ничуть, — не сморгнул Эмиль, — Я ведь кто? — секретарь света. Мне к полудню сдаваться в хронику, а тут такое зажигалово! Эжен, гоу-он!
— Эжену сейчас нужен покой.
— Покой на кладбище. Айм щу? — спросил болтун у благородного соседа.
— Щу. Гольдене вёртер, — кивнул тот.
Орас мысленно выругался и молчал до самого входа ((идти к себе — в холодную каморку, где и куска хлеба не завалялось — Орас совсем не спешил)) в эженову квартиру, где ждала та же компания, что завтракала этажом выше. Эмиль гаркнул с порога: «Я — работать» и убежал наверх. Береника дожаривала яичницу и кипятила чай; она сказала: «Я бельишко вам приготовила — в спальне».
Общество было нужно Эжену, как воздух, но Рафаэль читал в гостиной, а Орас, увидев еду, забыл, кто такой Гиппократ. Женщина и дети, разумеется, не могли составить ночному страдальцу компании.
Глаза отказывались узнавать комнату; дух камина драл лицо. Эжен сидел на полу, поджав под себя ноги и, пытаясь избавиться от ужасов кордегардии, рвал, словно бумагу, и жёг свою полувлажную одежду: исподнее, жилет, фрак; брюки не спалил, но отбросил в угол, потом сидел, согнувшись к коленям, держась за голову, качаясь избока-вбок. Вот бы, на самом деле, сойти с ума… И так жить не хотелось, а теперь — … Почти потеряв сознание от тоски, Эжен вдруг озарился новой, самой большой и радостной идеей, верой, что сумеет уничтожить всё то зло. При том ему казалось, что на висках набухает вторая пара глаз и ещё один на лбу, они вот-вот размежатся, но это не страшно, это так и надо… Он навешал и намотал на себя новые тряпки, вернулся к людям.
Много ли, мало ли прошло времени в его отсутствии, но Эмиль уже сидел за столом, обмахиваясь листами с готовой статьёй:
— У меня всё готово. Вот только не знаю, какой заголовок лучше: «Забастовка львиц», «Сколько нужно дам для удачного бала?» или просто «Без женщин»?
— Зачем ты вообще хочешь подчеркнуть именно то, чего там не было?
— Одни женщины на уме, — буркнула Береника.
— Не у меня — у читателей!.. Ладно, по дороге что-нибудь придумаю.
— А вы чего такие грустные, ребята? — спросил Эжен у Полины и Жоржа. Они долго молчали, наконец мальчик вымолвил:
— Мама воскресла.
— Макс привёз её!? А почему я узнаю последним?… Что не так?
— Она потеряла рассудок, — проронила Полина. Береника вздохнула:
— Это уж точно! Я была там с ними, всё видала: она кричала, как резаная; деток то отталкивала — исчадья, дескать, греха; потом за ним на коленях ползала, вопила, что зачем-де родила их, лучше бы всем было умереть…
— Не повторяй! — взмолилась Полина со слезами.
— Прости, моя радонька, — Береника обняла её за голову и поцеловала, — Я уж увела их сюда от всех этих страстей.
— Надо немедленно ехать к Максу!
— Я готов, — откликнулся Эмиль, — Только давай по пути заскочим в редакцию.
— И я с вами, — подал голос Орас.
— Хорошо. Врач нам очень кстати.
— Тебе лучше остаться, лечь в постель…
— Без разговоров.
Пока Эмиль бегал со статьёй, Эжен и Орасом ждали в фиакре.
— Спасибо, что пошёл с нами, — сказал Эжен.
— Если кому-то нужна моя помощь, то это мой долг… А то, что я тебя не отговорил от новых шатаний по улице, — непросительно!
— Брось. Я всё равно уже не жилец. Завтра/послезавтра ты поставишь мне диагноз «воспаление лёгких» или «менингит». Главное теперь, чтоб с Анастази всё было хорошо.
— Анастази… Я её знаю?
— Да. Это старшая дочь господина Горио, графиня-вдова де Ресто.
— А Макс?
— Максим де Трай, отец её детей.
— … Эти люди тебе дороже собственной жизни? Почему?
— Потому,… что я люблю их.
«Тебе некого больше любить?» — хотел спросить медик, но в голосе Эжена темнела скорбь надгробного прощания, и Орас решил не соваться в его чувства.
Вторую половину пути Эмиль рассказывал про Верну и его дурацкую привычку в разговоре нарочно, для потехи переставлять слоги и звуки, чтоб получались слова типазегата, лопоса, воголазок.
После подъёма на шестой этаж обеспорядоченная комната Макса показалась Эжену заселённой зелёными шмелями. Макс выглядел плохо, видно было, что он не спал ночь, а то и не одну, очень мало ел последние дни и потратил много сил на провальное дело. Он сидел спиной к камину. Одну половину его лица освещало жёлтым, другую густо затеняло.
— Вы рано, — молвил он, не вставая, — Кто это с вами?
— Орас Бьяншон, доктор.
Эмиль издал такой звук, будто ему в лицо прыснули холодной водой, скорчил гримасу возмущения, но пока смолчал, насупился и затаился.
— Что Анастази?
Макс понурился, качнул головой:
— В дороге я держал её под гипнозом, а здесь освободил… В старые времена её сочли бы бесноватой. Когда Береника увела детей, стало совсем страшно: она выла, как зверь, кидала в меня всё, что могла поднять. Посмотрите кругом… Я закрыл её в спальне. — Притихла… Заглянул — а её нет, вылезла в окно…
— И?!!
— Я почти час искал её на крыше. Нашёл совсем замёрзшую, бесчувственную. На ней ведь только одна монашеская рубашка, а там такая метель!.. Пока я её нёс и укладывал в постель, она укусила меня за руку, точней… попыталась укусить,… а то, на что ей хватило сил, было скорей похоже… на поцелуй…
— Не отчаивайтесь, — тепло сказал Орас, — то, что ваша дама переохладилась, конечно, нехорошо, но женщины слабы лишь сточки зрения литераторов, с медицинской же — они очень выносливы, ну, а про женское безумие все мои коллеги говорят, что оно лечиться легче простуды.
Макс наконец зафиксировал взгляд на посетителях, причуялся, встал, подошёл к ним; в его глазах угас вопрос и загорелась злоба, адресованная Эжену:
— И в какую канаву ты увалился вместо того, чтоб идти на бал? — просипел он, поднимая руки в покушении на побратимово горло. Эжен отвернулся, бросил спутникам:
— Расскажите ему, — и скрылся за спаленной дверью.
Анастази скорчилась в углу на кровати, закутанная в старый тёмный плащ. Она не спала.
Нигде, даже в зеркале Эжен не видел настолько изуродованного человека: лицо сначала долго иссыхало, потом всё распухло от плача, глаз было почти не видно за серыми мешками, от пышных волос ножницы оставили жалкую стерню не длинней мизинечной фаланги, зато на шее торчали и загибались длинные чёрные проволочки, и над губой выросли усики, так что несчастная даже на женщину не была похожа. Эжен подсел к ней:
— Анасиази, (- посмотрела — ) вы меня узнаёте?
— Да, — ответило тихо и простужено, — ты заботился о папе… Где мы?
— В Париже…
— Парижа больше нет.
— Из окна видно купол Дома Инвалидов — его красиво освещает солнце…
— Это не тот, не настоящий Париж, приготовленный, как невеста, украшенная для мужа своего; стена его была сложена из главных женских приманок, нашпигованных теми шпажонками, что обретаются в монастырских гульфиках, но краеугольный камень этой стены рассыпался, и рухнула она вся, а тёмные силы смели город с лица неба…
Эжена смутил диссонанс евангельского и площадного, но он напомнил себе заповедь аналитиков: слова — это информация, а информация что пища — усваивается, если переварить.
— … Краеугольный камень… — это ты и Макс?
— Когда нет веры человеку, есть ли разница, жив он или мёртв? Предатель — это ничто. Этот город — ничто. В этом небе — пустота… Любовь умерла.
— Да, я знаю! Твой Отец унёс в могилу всю любовь земли. Но — слышишь? — Его могила вскрыта, и Он вернул нам своё сокровище. Посмотри, — показал свою ладонь, — тут имя твоей сестры, а у Макса — твоё вписано на строку жизни… Он не предатель. Он просто заблудился во тьме, покрывшей мир, когда к Отцу пришла смерть.
— Не позволяй ему меня насиловать.
— Ну, конечно. Я останусь, чтоб охранять тебя,… сестра,… — окно в глазах Эжена расслоилось, и бледные прямоугольники поплыли по густо краснеющей комнате, — Ты отдыхай сейчас, не бойся ничего,… — кое-как поднялся и почти ощупью покинул спальню.