Дедушка Филимон — в брезентовом дождевике, с большой котомкой, с ружьем за плечами — шагал легко и бодро, с беззаботностью человека, привыкшего к дальним дорогам.
Неторопливая дедушкина поступь оказалась ходкой. Километра через два Колька вспотел, хотя за плечами у него висел всего небольшой рюкзачок. Как на беду, стал мозолить ногу правый ботинок.
Филимон Митрофанович вовремя заметил его прихрамывание:
— Не годится. Присядь-ка, переобуемся. Портянки надо носить. Навернешь поплотнее — милое дело.
Дедушка достал из необъятной сумы и разорвал надвое суконную тряпку.
— Здравствуй, дядя Филимон!
На тропинке стояла молодая женщина в легком белом платье, тоненькая и стройная. Большие черные глаза, черные брови… И при этом — светлые волосы, полуприкрытые голубой косынкой. В ушах посверкивали длинные золотые серьги.
— A-а, Марусенька! Здорово, здорово! Берешь в попутчики? Только тебе, быстроногой, плохие мы товарищи. Ножки-то у тебя ровно у изюбря.
Крепкие загорелые ноги в белых брезентовых босоножках казались точеными.
— Была быстроногой… — Она вскинула голову, и сережки в ушах тонко зазвенели.
— Куда бегала? — спросил дедушка.
— В город. Перед промыслом кой-что купить надо. Как ни говори, одна осталась…
Женщина отвернулась, вздохнула, и опять чуть слышным звоном запели сережки.
— Ничего, как-нибудь… Перемелется… Сынишка вот подрастет, — пряча глаза, торопливо забормотал дедушка. — А это мой внучок, Николаша, Николай Матвеевич…
— То-то я приметила, будто медведь на тропинке ворочается, а рядом с ним — медвежонок, — засмеялась Маруся.
Дальше двинулись втроем. Узкая тропинка то вилась вдоль берега Холодной, среди высокой, пестрой от цветов травы, то, натолкнувшись на скалу, сворачивала в лес.
— Вот где, Коля, начало настоящей тайги, — сказал дедушка Филимон.
В лесу пахло гнилью. Тропинку окружала непроходимая чащоба. Приходилось перелезать через упавшие деревья, переходить по жердочкам речушки и ручьи, хлюпать по грязи, пробираясь через болотца.
Наседая на людей, жужжали серые, вконец осатаневшие слепни, в глаза лезла мошка.
Кольке в жизни не случалось подвергаться нападению такой великой армии гнуса. Мальчик готов был кинуться назад, заплакать… Попробуй отбиться от сотен и тысяч крупных и мелких, едва приметных глазу насекомых! В душе даже зашевелилось малодушие: «Мать была права, это мечтать о тайге хорошо».
— Стой, внучок! Оградить тебя требуется. К новичкам мошка особо склонна.
Филимон Митрофанович надел Кольке на голову красный кумачовый мешок с мелкой волосяной сеткой впереди.
— К Марусе, например, не шибко липнет. С Марусей трудно совладать: Бобылиха! — пошутил дедушка. — Не гляди, что молодая. Она у нас первая рыбачка и охотница, в бабку удалью вышла.
Теперь впереди шагала Маруся. Дедушка был замыкающим. Стараясь развлечь Кольку, он не переставал рассказывать:
— Вишь ты, как… Нестерово наши предки основали, а Бобылиху — Марусин дед, Пимен Герасимович. Спервоначалу именовалась заимкой Бобылевых. Марусина бабка, Матрена Степановна, славилась среди таежников. С мужиками могла поспорить и в рыболовном и в охотницком деле. На медведя один на один ходила. Силой отличалась, прямо скажу, невиданной. Самых здоровых охотников, когда в веселье разойдется, на обе лопатки бросала, вьюк в десять пудов шутя на коня вскидывала. Отсюда и повелось: Бобылихина заимка да Бобылихина. Другие тут селиться стали. Заимка сделалась деревней. А название так и осталось: Бобылиха.
Кольке не легче было от дедушкиного разговора. Под сетку плохо проникал воздух. Пот тек по лицу солеными потоками, сползал за воротник.
Лишь возле реки Колька оживал. Здесь разгуливал прохладный ветер и мошки почти не было. Мальчик откидывал сетку, с наслаждением тер опухшие, искусанные до крови руки, опускал их в воду.
Они часто отдыхали. Двадцать километров оставили позади, когда солнце снова, только с другой стороны, показалось над лесом.
Дедушка задержался возле небольшого поля, усеянного розовыми кудрявыми цветочками, склонился над ними, потрогал руками. Несколько цветков сорвал, понюхал:
— Добрая гречиха! Видать, поедим кашки. Первая гречиха за много лет.
Кольке было непонятно, как можно восторгаться какой-то гречихой. Сам он с удовольствием бы растянулся прямо у дороги, на этой отвоеванной у тайги вырубке. Ныло от непривычной усталости тело. Ноги плохо слушались.
Неуклюжие скрипучие ворота пропустили их за длинный забор.
— Поскотинку-то чинить надо, — заметил дедушка. — Сносилась, одряхлела…
Деревня стояла на пригорке. Низкие, темные домики уставились подслеповатыми оконцами на высокую, поросшую густым лесом гору. По узкой, грязной улочке, завершающейся спуском к небольшому озерку, бродили черно-пестрые свиньи. На лужайке устроили соревнование гуси. Взметывая крылья, они с гоготом носились друг за другом, пугая степенных косолапых уток.
У дворов валялись разномастные сибирские лайки. Заметив пришельцев, они рванулись навстречу бесноватой, рычащей и воющей оравой.
— Цыц, паскуды, бить буду! — грозно рявкнул дедушка Филимон.
Большинство собак, разочарованно опустив хвосты, повернули обратно. У ног Филимона Митрофановича, тихо повизгивая, завертелись два пса: один — серый, похожий на волка, другой — черный, лохматый, страшный.
— Будет, будет! Обрадовались…
Дедушка отстранил ногой собак, не приласкав их и не погладив.
Перед Марусей Бобылевой, гавкая, прыгал небольшой рыжий пес. Он, как ребенок, радовался возвращению хозяйки. Но его оттеснил мальчишка лет семи, босой и неистовый. Его лица было не менее грязным, чем ноги.
— Мамка, мамка пришла! — орал мальчишка звонко и басовито. — Гостинок принесла, маманя? Принесла, принесла!
Он схватил за руку Марусю и, счастливый, зашагал с нею к крайней избушке.
Простившись с Марусей, дедушка Филимон и Колька прошли на другой конец деревни. На всем пути их встречали любопытные взгляды. Из ворот высовывались светлые и темные головки малышей — детишки с неизменным пальцем во рту таращили глазенки на незнакомца в городской одежде.
Дом Филимона Митрофановича отличался от прочих величиной и добротностью. Перед окнами, за струганым зеленым заборчиком, росло несколько черемух. Высокие дощатые ворота, крепкий забор — такие избы Колька заметил всего лишь в трех — четырех местах, пройдя всю Бобылиху.
У калитки стояла высокая сухопарая старуха в кирзовых сапогах, мужском пиджаке и светлом платочке, завязанном у подбородка.
Она церемонно поклонилась и молча приняла от дедушки котомку, ружье, дождевик. Не торопясь открыла калитку и ввела их в избу. Развесив в сенцах дедушкины вещи, вошла в дом, улыбнувшись улыбкой, спрашивающей сразу об очень многом.
— Обо всем протчем после. А покуда, Авдотья Петровна, вручаю вам внука. Николай Матвеич Нестеров… А это, Коля, бабушка Дуня.
В молодости Филимон Митрофанович был, по-видимому, выше жены. Но под старость сгорбился, ссутулился, и теперь бабушка Дуня, сохранившая статность, сравнялась с мужем.
Бабушка уже не выглядела чопорной и строгой, какой показалась Кольке сначала.
— Дай-ка хоть поглядеть на тебя, дитятко! Ой! — прижала она руки к груди. — Как же это, Филимон? Витенька наш в малолетстве!
— Нестеровых трудно спутать, — с суровой теплотой повторил дедушка знакомую Кольке фразу.
Бабушка Дуня торопливо вытирала глаза, стараясь скрыть слезы.
— Скидай сумочку, Николашенька, разболокайся. Дай-ко подсоблю.
Кольке было неудобно: Авдотья Петровна стягивала с него куртку, расшнуровывала ботинки.
— Радость-то какая, — без конца повторяла она. — Ужин я вам спроворю. Умывайся, Филимон. И ты, Коленька, умывайся… Рушник чистый побегу достану…
Бабушка не ходила, а летала по избе, быстрая и легкая.
Наконец она вздула керосиновую лампу, и кухня осветилась неярким желтым светом.
Из переднего угла на Кольку смотрели, задумчиво и печально, лики святых.