Марат хотел диктатора, но не для того, чтобы доставить ему наслаждение всемогущества, а чтобы возложить на него ужасное дело очищения общества. Этому диктатору следовало привязать к ногам ядро, чтобы он всегда оставался под рукой у народа; ему надлежало предоставить лишь одно право: указывать жертвы и произносить над ними единственный приговор – смерть. Марат другого наказания не допускал, потому что, по его мнению, следовало не наказывать, а уничтожать препятствие.
Всюду видя аристократов, составлявших заговоры против свободы, он отовсюду набирал факты, удовлетворявшие его страсть; он обличал с яростью и легкостью, проистекавшей именно из этой ярости, всех указываемых ему лиц, иногда даже вовсе не существовавших. И обличал он их без личной ненависти, без страха и даже опасности для себя, потому что стоял вне всяких человеческих отношений. Вследствие декрета, недавно изданного против него и Ройу, издателя листка «Друг короля», Марат скрылся у одного бедного безвестного адвоката, предложившего ему приют. К нему направили Барбару, который тоже занимался естественными науками и когда-то знал Марата лично. Барбару не мог не явиться к нему и, слушая его, пришел к выводу, что тот не в своем уме. Если верить этому страшному человеку, французы были школьниками в деле революции. «Дайте мне, – сказал Марат Барбару, – двести неаполитанцев с кинжалами и муфтами на левой руке вместо щитов, с ними я обойду всю Францию и совершу революцию». Он хотел, чтобы собрание приказало всем аристократам носить на руке в виде отличительного знака белую ленту и разрешило каждому убивать их, где только их будет хотя бы трое. Под понятием аристократ он разумел роялистов, фельянов, жирондистов, и когда Барбару сделал замечание насчет трудности распознать их, он сказал: «Ошибиться невозможно: стоит нападать на всех людей, имеющих экипажи, лакеев, шелковые наряды и выходящих из театров, – это наверняка аристократы».
Барбару вышел от него объятый ужасом. Марат, обуреваемый своим уродливым мировоззрением, не очень заботился о средствах к революции и притом не был способен подготовлять их. В своих безобразных мечтах он с особенным удовольствием носился с мыслью удалиться в Марсель. Республиканская восторженность этого города внушала ему надежду, что там он будет лучше понят и принят. Ему хотелось получить рекомендацию от Барбару, но последний не решился сделать подобный подарок своему родному городу и оставил без внимания этого безумца, даже не предполагая, что ему предстоит удостоиться апофеоза.
Итак, кровожадный Марат не был тем деятельным вождем, который мог бы собрать эти разбросанные, смутно бродившие массы. Робеспьер для этого годился скорее, потому что составил себе в Клубе якобинцев кружок слушателей, завсегдатаев, а постоянные слушатели обыкновенно бывают деятельнее постоянных читателей. Но и он тоже не обладал всеми нужными качествами. Посредственный адвокат, практиковавший в городе Аррасе, он был послан этим городом в качестве депутата в Генеральные штаты. Там он сблизился с Петионом и Бюзо и бурно поддерживал мнения, которые последние защищали с глубоким и спокойным убеждением. Он сначала смешил всех своей тяжеловесной речью и бедностью ораторских приемов, но обратил на себя некоторое внимание своим упорством, особенно во время ревизии.
Когда после беспорядков на Марсовом поле разнесся слух, будто против всех подписавшихся под петицией якобинцев будет начато судебное преследование, испуг и молодость Робеспьера возбудили участие Ролана и Бюзо, которые предложили ему приют. Но он скоро оправился и, когда собрание разошлось, прочно водворился в Клубе якобинцев и продолжал вести свои догматические и напыщенные речи. Его избрали прокурором, или, как тогда говорили, общественным обвинителем, но он отказался от этой новой должности и добивался лишь двоякой репутации неподкупного патриота и красноречивого оратора.
Его первые друзья – Петион, Бюзо, Бриссо, Ролан – принимали Робеспьера у себя и огорчались его болезненной гордостью, которая проявлялась в каждом его взгляде и каждом движении. Они принимали в нем участие и жалели, что он, много думая о деле, в то же время так много думает о себе. Впрочем, он имел слишком мало влияния, чтобы друзья сетовали на его гордость, и они ему охотно прощали эту слабость ради его усердия. За ним в особенности заметили одно свойство: в кружках всегда молчаливый и редко высказывавший свое мнение, на следующий день он первый с кафедры излагал мысли, перенятые им у других. Ему на это указывали, не делая, впрочем, прямых упреков, – и он возненавидел этот кружок замечательных людей, как недавно ненавидел всё Учредительное собрание. Тогда он совсем ушел к якобинцам, и там, как мы видели выше, не сошелся во мнениях с Бриссо и Луве по вопросу о войне и обозвал их, может быть даже искренне, «дурными гражданами» за то, что они думали иначе, чем он, и красноречиво отстаивали свое мнение. Был ли Робеспьер искренен, немедленно относясь с подозрением к людям, его уязвившим, или сознательно клеветал на них? Это одна из загадок человеческой души. Но при узком и неярком уме, при крайней щепетильности, он очень легко обижался, а убедить его в чем-нибудь было очень трудно, и потому легко могло статься, что ненависть, вытекавшая из гордости, превращалась у него в ненависть из принципа и он действительно считал дурными людей, чем-нибудь обидевших его.
Как бы то ни было, Робеспьер в низменном своем кругу возбуждал восторг догматизмом и репутацией неподкупности. Он основывал свою популярность на слепых страстях и посредственных умах. Суровость, холодный догматизм всегда пленяют горячие натуры, иногда даже умы высшего разряда. И в самом деле, были люди, готовые приписать Робеспьеру истинную энергию и таланты много выше тех, какими он обладал в действительности. Камилл Демулен называл его своим Аристидом и находил красноречивым.
Иные, не имевшие талантов, но покоренные его педантизмом, твердили, что именно этого человека надлежит поставить во главе Французской революции и что без этого диктатора она остановится. Что касается его самого, Робеспьер дозволял своим приверженцам говорить в этом духе, но не показывался на разных сходках. Он даже как-то пожаловался, что его компрометирует то, что один из его поклонников, живя в одном с ним доме, иногда собирал у себя комитет. Робеспьер держался на заднем плане, давая действовать своим восхвалителям – Панису, Сержану, Осселену – и прочим членам секций и муниципальных советов.
Марат, искавший диктатора, захотел удостовериться, сможет ли Робеспьер стать таковым. Неряшливый и циничный демагог, он был прямой противоположностью Робеспьера, сдержанного и очень аккуратного в отношении своей наружности. Депутат почти не выходил из своего изящно убранного кабинета, где его образ был воспроизведен во всех видах – в живописи, в гравюрах, в скульптуре, – и усидчиво работал, изучая Руссо и сочиняя речи. Марат повидался с Робеспьером, но не нашел в нем ничего, кроме мелких личных ненавистей – ни широкой системы, ни кровавой отваги, которую сам черпал в своих уродливых убеждениях, ни гения. Одним словом, он вышел от него, исполненный презрения к этому человечку, неспособному, по его приговору, спасти государство, и еще более уверенный, что он, Марат, один обладает настоящей системой.
Приверженцы Робеспьера окружили Барбару и настояли, чтобы он посетил Неподкупного, уверяя, что нужен человек и что Робеспьер один может быть им. Это не понравилось Барбару: его гордость не принимала мысли о диктатуре, и пылкое воображение его уже успело прельститься добродетелью Ролана и талантами его друзей. Однако он побывал у Робеспьера. В их беседе речь коснулась Петиона, который мешал Робеспьеру и, по его словам, был неспособен служить революции. Барбару с досадой возразил на это и с живостью вступился за характер человека, глубоко им уважаемого. Робеспьер говорил о революции и, по обыкновению, повторил, что нужен человек. Барбару ответил, что он не хочет ни диктатора, ни короля. Фрерон возразил, что Бриссо хочет быть тем или другим. Таким образом, собеседники только перекидывались упреками и ни в чем не сошлись.