Главной целью этой меры было удаление швейцарцев, верность которых королю не подлежала сомнению. Чтобы отвратить этот удар, министр стал действовать через швейцарского главнокомандующего д’Аффри. Последний отказался выйти из Парижа, основываясь на заключенных условиях. Собрание как будто согласилось принять его доводы в соображение, однако все-таки предварительно приказало двум швейцарским батальонам временно удалиться.
Король, правда, своим вето мог противиться этим мерам, но он потерял всякое влияние и не мог более пользоваться своими прерогативами. Само собрание не всегда могло устоять против предложений некоторых своих членов, тем более что эти предложения неизменно поддерживались рукоплесканиями трибун. Оно всегда высказывалось в пользу умеренности, где только это было возможно, так что в одно и то же время соглашалось на самые провокационные меры и принимало и одобряло самые умеренные петиции.
Принятые меры, петиции, все разговоры – всё вообще предвещало новую революцию. Жирондисты ее предвидели и желали, но не видели ясно средств к ней и опасались ее исхода. Их бездействие уже возбуждало жалобы; их обвиняли в вялости и неспособности; все вожди клубов и секций, наскучив красноречием, не приводившим ни к каким результатам, громогласно требовали деятельного и единого руководства, чтобы народные усилия не оставались бесплодными. В Клубе якобинцев имелась особая зала для переписки и встреч. Там был учрежден Центральный комитет федератов. Чтобы решения принимались как можно секретнее и энергичнее, этот комитет поначалу состоял всего из пяти членов. Это были: викарий Вожуа, Дебес из департамента Дром, учитель из города Канн Гийом, страсбургский журналист Симон и Галиссо из Лангра. К ним вскоре присоединились еще Карра, Торса, Фурнье-Американец, Вестерман, Киенлин из Страсбурга, Сантерр, Александр (комендант предместья Сен-Марсо), некий поляк по имени Лазовский (капитан канониров в батальоне Сен-Марсо), бывший член Учредительного собрания Антуан из Меца и двое выборщиков Лагре и Гарен. Манюэль, Камилл Демулен и Дантон вскоре тоже примкнули к комитету и имели в нем большое влияние.
Комитет вступил в сношения с Барбару, который обещал содействие своих марсельцев, ожидаемых с нетерпением, завязал сношения с Петионом и получил от него обещание не мешать восстанию с условием, что к его дому будет приставлена стража, чтобы оправдать его бездействие кажущимся насилием, если предприятие не удастся. Комитет окончательно решил, что нужно отправиться с оружием во дворец и низложить короля. Но для этого следовало поднять народ, а чтобы это удалось, требовалось какое-нибудь необыкновенное обстоятельство. Всё дело было в том, чтобы вызвать такое обстоятельство, и у якобинцев шли об этом совещания.
Депутат Шабо со свойственным ему жаром распространялся о необходимости энергичного решения и утверждал, что всего желательнее было бы, чтобы двор покусился на жизнь кого-нибудь из депутатов. Гранжнев, сам депутат, слушал его чрезвычайно внимательно; это был человек с посредственным умом, но самоотверженного характера. Он отвел Шабо в сторону. «Вы правы, – сказал он, – необходимо, чтобы один депутат погиб, но двор слишком хитер, чтобы доставить нам такой прекрасный случай. Мы должны сами это сделать! Убейте же меня как можно скорее где-нибудь около дворца! Сохраните это в тайне и приготовьте средства». Шабо в порыве восторга вызывается разделить с ним его участь. Гранжнев соглашается на том основании, что две смерти будут эффектнее одной. Они назначают день, час, уговариваются о средствах разом убить друг друга, а не искалечить, и расходятся, вполне решившись принести себя в жертву общему делу. Гранжнев, не думая изменять своему слову, приводит в порядок свои частные дела и в половине одиннадцатого вечера отправляется на условленное место. Шабо там не оказывается. Он ждет. Шабо не появляется. Гранжнев догадывается, что он передумал, однако надеется, что совершится хоть одна казнь. Он несколько раз прохаживается взад и вперед, ожидая смертельного удара, но все-таки вынужден воротиться домой невредимым.
Итак, народные борцы с нетерпением выжидали случая; случай не являлся, и они обвиняли друг друга в бессилии, в недостатке ловкости и согласованности в действиях. Жирондистские депутаты, Петион, наконец, все видные люди, которые, на кафедре или по своим должностям, были обязаны говорить словами закона, всё более сторонились и порицали эти беспрестанные агитации, которые только компрометировали их, не приводя к результату. Они упрекали агитаторов в том, что те истощают свои силы в частных и бесполезных движениях, подвергавших народ опасности, но не производивших решительного события. Последние, напротив, беснуясь в своих кружках, не прощали депутатам и Петиону публичных речей и обвиняли их в сдерживании народной энергии.
Более всего ощущалась потребность в вожде. «Нужен человек!» – стало общим криком. Но кто? Между депутатами такого не нашлось. Они все были более ораторами, нежели заговорщиками, и по своему положению и образу жизни были слишком далеки от толпы, на которую надлежало воздействовать. То же самое можно было сказать и о Ролане, Серване, всех этих людях, мужество которых не подлежало сомнению, но звание которых ставило их слишком высоко. Петион по своей должности легко бы мог состоять в сношениях с толпой, но он был человек холодный, бесстрастный, скорее способный умереть за дело, нежели действовать. Он умел системно останавливать мелкие агитации в пользу решительного восстания, но, строго следуя этой системе, он утрачивал благосклонность агитаторов, которым мешал, не имея над ними власти. Им нужен был такой вождь, который, не выделившись еще совсем из толпы, не потерял бы еще всякой власти над нею и имел от природы дар увлекать людей.
Клубы, секции и революционные газеты открыли широкое поле состязанию; на этом поле многие успели обратить на себя внимание, но ни один еще не выказал явного превосходства. Камилл Демулен отличился бойкостью, цинизмом, отвагою, быстротой, с которой нападал на людей, постепенно охладевавших к революции. Он был известен самым низшим классам, но не обладал ни легкими, необходимыми для народного оратора, ни энергией и увлекающей силой, нужными для главы партии.
Другой журналист приобрел к этому времени ужасную известность: это был Марат, Друг народа, сделавшийся своими неумолчными призывами к убийству предметом отвращения для всех людей, сохранивших еще сколько-нибудь умеренности. Он родился в Невшателе, изучал естественные и медицинские науки, при этом нападал на наиболее прочно установленные системы взглядов и демонстрировал склад ума, который можно было бы назвать судорожным. Он состоял врачом в придворном штате графа д’Артуа, когда вспыхнула Французская революция, и он не задумываясь ринулся в нее, скоро обратив на себя внимание в своей секции. Марат был менее чем среднего роста, имел огромную голову, грубые, резкие черты, бледный цвет лица и жгучие глаза, был небрежен и неряшлив в одежде.
Сам по себе он мог показаться лишь смешным или безобразным, но вдруг это странное тело начинало изрекать дикие, зверские аксиомы, жестким тоном и с невероятно нахальной самоуверенностью. Нужно было, по его словам, отрубить тысячи голов и истребить всех аристократов, делавших свободу невозможной. Им гнушались, его презирали, его толкали, наступали ему на ноги, всячески издевались над его жалкой внешностью, но он, привыкший к борьбе и самым странным положениям, умел презирать тех, кто презирал его, и жалел их как людей, неспособных его понять.
Марат в своих листках стал развивать воодушевлявшее его ужасное учение. Подпольная жизнь, на которую он вынужден был обречь себя, чтобы избегнуть правосудия, разожгла его темперамент, а проявления общественного отвращения – еще более. Наши изнеженные нравы были в его глазах не чем иным, как пороками, мешавшими республиканскому равенству, и, в своей жгучей ненависти ко всяким препятствиям, он видел одно только средство к спасению – поголовное истребление. Его занятия и привычка к опытам естественным образом притупили чувство сострадания, а его пылкая мысль, не будучи сдерживаема никаким чувствительным инстинктом, шла к своей цели прямо, кровавыми путями.