Король, королева, сестра короля и дети тотчас же сошлись, заливаясь слезами. Король, ошеломленный, еще был в красном колпаке; он только теперь это заметил и отбросил его с негодованием. В эту минуту прибыли новые депутаты осведомиться о состоянии дворца. Королева сама обошла его вместе с ними; она показывала им выломанные двери, переломанную мебель и с горечью отзывалась обо всех этих поруганиях. В числе депутатов был Мерлен из Тионвиля, один из самых горячих республиканцев; королева заметила в глазах его слезы.
– Вы плачете, – сказала она ему, – о том, что с королем и его семейством так жестоко обходится тот самый народ, который он всегда стремился осчастливить.
– Это правда, – ответил Мерлен, – я плачу о несчастьях женщины, прекрасной, с душою, и матери семейства; но не ошибитесь: у меня нет ни одной слезы о короле или королеве – я ненавижу королей и королев.
Глава X
Последствия событий 20 июня – Речь Верньо – Отрешение Петиона от должности – Лафайет предлагает королю план бегства – Камилл Демулен, Марат, Робеспьер, Дантон
На следующий день после бурного 20 июня, только что описанного нами в главных чертах, Париж всё еще имел угрожающий вид и различные партии бушевали с еще большим неистовством. Негодование было одинаково у приверженцев двора, считавших его поруганным, и у конституционалистов, смотревших на это вторжение как на нарушение законов и общественного спокойствия. И так произошли большие беспорядки, а их еще преувеличивали: стали толковать, что был замысел убить короля и заговор не удался лишь по счастливой случайности. Вследствие вполне естественной реакции всё участие обратилось на королевское семейство, вынесшее столько опасностей и столько оскорблений, а против предполагаемых зачинщиков преобладало сильное недоброжелательство.
На всех лицах в собрании была написана печаль; несколько членов энергично восстали против всего, что случилось накануне. Депутат Биго предложил закон против вооруженной подачи петиций и против обычая позволять народным толпам проходить шествием через залу собрания. Хотя уже существовали законы об этом предмете, они были возобновлены декретом. Депутат Давейру требовал судебного преследования возмутителей.
– Судебное преследование против сорока тысяч человек! – возразили ему.
– Ну, – настаивал он, – если нельзя различить виновных из сорока тысяч, накажите гвардию, которая плохо защищалась, но что-нибудь непременно сделайте.
Потом явились министры с отчетом о происшедшем, и начались прения. Один член правой стороны, на том основании, что Верньо был очевидцем, потребовал, чтобы тот описал виденное им. Но депутат так и не встал и хранил молчание. Наиболее смелые члены левой стороны стряхнули с себя эту неловкость и ободрились под конец заседания. Они даже осмелились предложить вопрос о том, нужно ли вето для декретов, вызванных каким-нибудь особым случаем, но это предложение было отвергнуто большинством.
К вечеру возникли новые поводы опасаться возобновления вчерашней сцены. Толпа, удаляясь, сказала, что возвратится, и многие думали, что парижане сдержат слово. Однако, вследствие ли остатка доброго чувства, или потому, что народные вожди не одобряли новой попытки в эту минуту, она была весьма легко остановлена, и Петион поспешил во дворец известить короля, что воцарился порядок, а народ, сделав ему свои представления, спокоен и доволен.
– Это неправда, – сказал король.
– Государь…
– Молчите.
– Служителю народа не подобает молчать, когда он исполняет свои обязанности и говорит правду.
– Вы головой отвечаете за спокойствие Парижа.
– Я знаю мои обязанности и сумею исполнить их.
– Довольно. Ступайте их исполнять. Удалитесь.
Король, при крайней доброте, был способен на вспышки досады, которые придворные называли ударами клыка. Вид Петиона, обвиняемого в потворстве вчерашним выходкам, раздражил Людовика, и это стало причиной вышеприведенного разговора, который мигом облетел весь Париж. Немедленно были выпущены две прокламации, одна от короля, другая от муниципалитета; казалось, будто эти две власти собирались вступить в борьбу. Муниципалитет уговаривал народ оставаться спокойным, уважать короля, уважать и заставлять уважать Национальное собрание; не собираться с оружием, потому что это запрещено законами, а главное – не доверять злоумышленникам, старавшимся снова его раздразнить.
Действительно, ходили слухи, будто двор старается вторично поднять народ, чтобы иметь случай стрелять в него картечью. То есть дворец полагал, что против него замышлено убийство, а народ – что задумана бойня.
Король говорил в своем манифесте: «Французы, вероятно, не без прискорбия узнали, что толпа, введенная в заблуждение несколькими крамольниками, вооруженною рукою вломилась в жилище короля… Король защищался от угроз и поруганий крамольников лишь своей совестью и любовью к общественному благу. Он не знает, у каких пределов они захотят остановиться, но до каких бы излишеств они ни дошли, они никогда не вырвут у него согласия на всё то, что он будет считать противным общественным интересам. Если тем, кто хочет низвергнуть монархию, нужно еще лишнее преступление – пусть они его совершают… Король приказывает всем административным властям и муниципалитетам наблюдать за безопасностью людей и имуществ».
Эти противоположные выражения соответствовали двум мнениям, которые в то время образовались. Все те, кто был приведен поведением двора в отчаяние, еще более озлобились против него и решились всеми возможными способами расстраивать его планы. Народные общества, муниципалитеты, люди с пиками, часть Национальной гвардии, левая сторона собрания отлично поняли прокламацию парижского мэра и дали себе слово остерегаться не более того, сколько было нужно, чтобы не подставлять себя под картечь без решительного результата. Находясь еще в колебании относительно средств, они ждали, исполненные равно недоверия и недоброжелательства.
Первым делом следовало заставить министров явиться перед собранием с отчетом о мерах, принятых ими по двум существенным пунктам:
1) по религиозным смутам, возбуждаемым священниками;
2) по безопасности столицы, которую должен был прикрыть лагерь из двадцати тысяч человек, не утвержденный королем.
Те, кого чернь называла аристократами, искренние конституционалисты, часть национальных гвардейцев, несколько провинций и в особенности директории департаментов при этом случае высказались энергично. Так как законы были нарушены, то на их стороне оказались все выгоды, и они, не стесняясь, заявили свое мнение. Король получил множество адресов. В Руане и Париже была заготовлена петиция за двадцатью тысячами подписей, которую народ в своей ненависти приравнял к петиции против лагеря, подписанной восемью тысячами парижан. Наконец, было назначено следствие против мэра Петиона и прокурора коммуны Манюэля, обвиняемых в том, что они своим бездействием потворствовали вторжению 20 июня. Все с восторгом говорили о том, как король себя держал в этот роковой день: общественное мнение изменялось, и многие каялись, что подозревали короля в малодушии. Но все скоро поняли, что это пассивное выносливое мужество не чета мужеству деятельному, предприимчивому, предупреждающему опасности вместо того, чтобы дожидаться их с покорностью.
Конституционная партия вела себя крайне деятельно. Все те, кто вместе с Лафайетом сочиняли письмо 16 июня, опять собрались с целью попытаться применить сильную меру. Лафайет пришел в негодование, когда узнал обо всем, что произошло во дворце. Ему доставили несколько адресов от его полков, свидетельствовавших о таком же негодовании. Не разбирая, подсказаны были эти адресы или добровольны, он прервал их общим приказом, в котором обещал сам лично выразить чувства всей армии. Он решился явиться в собрание и изустно повторить то, что писал депутатам 16 июня. Он сговорился с Люкнером, которым легко было руководить, как всяким старым воином, никогда не выходившим из лагеря. Лафайет заставил его написать письмо к королю с выражением тех же чувств, которые он сам собирался излагать в Законодательном собрании. Затем генерал принял все нужные меры, чтобы его отсутствие не могло повредить военным операциям, и оторвался от обожавших его солдат, чтобы отправиться в Париж, не смущаясь ожидавшими его там большими опасностями.