Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мнение Мирабо принимается одобрительно, но чтения закона все-таки требуют. Шапелье наконец читает его. В проекте этом предлагается учредить на всё смутное время диктаторскую комиссию из трех членов, которые поименно и по собственному усмотрению будут назначать лиц, имеющих право уезжать за границу. В ответ на эту кровавую иронию, изобличавшую невозможность закона, поднимается ропот. «Этот ропот облегчает мне сердце, – восклицает Мирабо, – ваши сердца откликаются и отвергают эту нелепую тиранию. Что касается меня, я считаю себя свободным от всякий клятвы относительно тех, кто будет иметь гнусность допустить диктаторскую комиссию». С левой стороны поднимаются крики. «Да! – повторяет он. – Клянусь…» Его опять перебивают. «Эта популярность, – снова начинает он громовым голосом, – которой я добивался, которой я наслаждался, как наслаждался бы ею всякий другой, не есть слабая тростинка: я ее глубоко вкореню в землю… и она пустит ростки на почве справедливости и разума…» Со всех сторон разражаются рукоплесканиями. «Клянусь, – в заключение объявляет оратор, – не повиноваться вам, если закон против эмиграции будет принят».

Он сходит с кафедры, приведя в изумление и друзей, и врагов своих. Однако спор еще продолжается. Одни требуют отсрочки, чтобы получить время и сочинить лучший закон; другие хотят, чтобы немедленно было заявлено, что такого закона вовсе не будет, с целью успокоить народ и положить конец волнению. Всюду ропот, крики, рукоплескания. Мирабо еще раз просит, или, вернее, требует слова.

– Что это за диктаторское право присваивает себе депутат Мирабо? – восклицает депутат Гупиль.

Мирабо, не обращая внимания на эти слова, взбегает на кафедру.

– Я слова не давал, – говорит президент, – пусть решает собрание!

Но собрание ничего не решает, а просто слушает. Мирабо говорит:

– Прошу перебивающих помнить, что я всю жизнь ратовал против тирании и буду против нее везде, где бы она ни избрала себе место. – При этих словах он переводит взор с правой на левую сторону; ему отвечают рукоплесканиями. Он продолжает: – Я прошу господина Гупиля помнить, что он однажды уже ошибся в своих предположениях касательно некоего Каталины, которого он ныне отвергает[46]; прошу собрание заметить, что вопрос об отсрочке, по-видимому простой, заключает в себе и другие вопросы, так, например, заставляет предполагать, что закон, такой или другой, все-таки нужно издать.

Новый ропот поднимается на левой стороне.

– Пусть молчат эти тридцать голосов! – восклицает оратор, переводя взгляд на места, занимаемые Барнавом и Ламетами. – Впрочем, – присовокупляет он, – я, если уж этого хотят, пожалуй, и согласен на отсрочку, но с условием, чтобы было постановлено декретом, что отныне и до конца отсрочки не будет беспорядка.

Эти последние слова заглушаются одобрительными криками. Голосование решает в пользу отсрочки, но с таким ничтожным большинством, что результат объявляется сомнительным и требуется вторичное голосование.

Мирабо в этом случае взял смелостью. Никогда, быть может, он так повелительно не покорял собрание. Но конец его приближался, это были его последние торжества. Иногда им овладевали предчувствия смерти, путали его обширные планы и подчас связывали ему крылья. Однако совесть его была спокойна. Он сам себя уважал и пользовался уважением, и это давало ему твердое сознание, что если он и недостаточно еще сделал для блага государства, то во всяком случае обеспечил свою собственную славу.

Мирабо являлся на кафедру бледный, с глубоко запавшими глазами; он сильно изменился, и ему часто внезапно делалось дурно. Неумеренность в трудах и удовольствиях и душевное волнение, испытываемое на кафедре, в непродолжительное время подкосили даже этот могучий организм. Ванны с раствором сулемы придали ему тот зеленоватый цвет лица, который многие приписывали яду. Двор тревожился, все партии пришли в замешательство, и еще до его смерти люди спрашивали друг друга о причине этой смерти. В последний раз, когда он был в собрании, Мирабо пять раз начинал говорить, вышел в изнеможении – и больше не приходил.

Смертный одр его принял и сдал уже Пантеону. Он требовал от Кабаниса, чтобы тот не призывал врачей, но друг не послушался его; впрочем, врачи застали его уже умирающим, с похолодевшими ногами. Голова его до последней минуты была светла, будто природа не решалась трогать это святилище гения и мысли. Нескончаемые толпы народа теснились около его жилища и в глубоком молчании стояли у всех выходов.

От двора приходили курьер за курьером; бюллетени о состоянии здоровья передавались из уст в уста, распространяя повсюду печаль и горе. Сам больной, окруженный друзьями, выражал то сожаление о неоконченных работах, то некоторую гордость по поводу совершенных трудов. «Поддержи эту голову, – говорил он своему слуге, – самую сильную голову Франции».

Участие народа тронуло Мирабо; посещение Барнава, его врага, явившегося к нему от имени якобинцев, возбудило в нем теплое чувство. Он еще думал о государственном деле. Собрание должно было заняться вопросом о духовных завещаниях. Мирабо призвал Талейрана и вручил ему написанную им по этому поводу речь, добавив: «Забавно будет слышать загробную речь против духовных завещаний человека, только что написавшего свое завещание». Действительно, он написал завещание по непременному желанию двора, который обязался выдать все суммы, какие он кому назначит.

Перенося взоры свои на Европу и разгадывая виды Англии, Мирабо сказал: «Этот Питт – министр приготовлений; он управляет посредством угроз. Я бы наделал ему много хлопот, если бы остался жив!» Когда священник его прихода предложил Мирабо свои услуги, он вежливо поблагодарил его и с улыбкой сказал, что охотно принял бы их, если бы в доме не было его духовного начальства – Талейран.

Мирабо велел растворить окна. «Друг мой, – сказал он Кабанису, – я сегодня же умру. Остается только облечь себя в благоухания, увенчать цветами, окружить музыкой, чтобы мирно перейти в вечный сон». Острые боли нередко прерывали эти возвышенные, спокойные речи. «Вы обещали избавить меня от лишних страданий», – сказал он друзьям и настоятельно просил опиума. Ему не давали; тогда он потребовал – с обычной своей пылкостью. Чтобы успокоить, его обманули и подали ему питье, уверяя, что в него налит опиум. Он выпил мнимый яд и совершенно успокоился, а минуту спустя скончался.

Было 2 апреля 1791 года. Печальная весть мигом стала известна при дворе, в городе, в собрании. Все партии надеялись на покойного и все, кроме завистников его, были поражены горем. Собрание прервало свои занятия, готовились великолепные похороны. Нескольких депутатов пригласили участвовать в торжестве. «Мы все пойдем!» – воскликнули они. Церковь Святой Женевьевы обратилась в Пантеон со следующей надписью, теперь уже не существующей: «Великим людям – признательное Отечество»[47].

История Французской революции. Том 1 - i_023.jpg

Смерть Мирабо

Мирабо был погребен там первым подле Декарта. За гробом шли все власти, муниципалитеты, народные общества, собрание, войска. Этому простому оратору оказывалось больше почестей, нежели пышным гробам, когда-то отправлявшимся в аббатство Святого Дионисия. Таков был конец этого необыкновенного человека, который, отважно атаковав и победив старинные фамилии, имел столько силы, что обратил свою речь против новых поколений, останавливал их своим голосом и заставил любить этот голос, против них же обращенный; этого человека, наконец, который исполнял свой долг по внушению разума, а не горстей золота, бросаемых его страстям, и который удостоился редкой чести: его популярность уступила только одной смерти, тогда как популярность всех других кончалась вследствие перемены в чувствах народа. Но удалось ли ему внушить двору покорность, а честолюбцам – умеренность? Мог ли он сказать тем народным трибунам, которым хотелось блеснуть, «Останьтесь в ваших безвестных предместьях»? Мог ли он сказать Дантону, этому Мирабо черни: «Остановись на этом – и не ходи дальше»? Неизвестно, но в минуту его смерти интересы всех партий были в его руках, на него рассчитывали все партии. О нем долго жалели. Когда путались и свирепели споры, взоры невольно обращались к месту, прежде занимаемому им, точно призывали того, кто разрешал все споры победным словом. «Мирабо более нет здесь, – однажды воскликнул Мори, всходя на кафедру, – мне никто не помешает говорить».

вернуться

46

Именно Гупиль однажды, нападая на Мирабо, заявил: «Катилина у наших ворот!» – Прим. авт.

вернуться

47

Революция 1830 года восстановила эту надпись и возвратила самой церкви назначение, данное ей Национальным собранием. – Прим. авт.

60
{"b":"650780","o":1}