Иностранные державы, как мы уже говорили выше, давно не сводили взоров с Франции; правительства начинали ее бояться и ненавидеть, а народы – уважать. Значительное число восторженных иностранцев явились в собрание, каждый в своем национальном костюме. Их оратор Анахарсис Клоотс, пруссак, одаренный сумасбродным воображением, выразил от имени всего человеческого рода желание быть принятым в эту вновь образовавшуюся федерацию. Такие сцены кажутся смешными людям, которые их не видели, но глубоко потрясают присутствующих. Собрание согласилось на это желание, и президент ответил иностранцам, что они будут приняты, дабы могли рассказать своим соотечественникам об увиденном и описать радости и блага свободы.
Волнение, произведенное этой сценой, стало причиной для другой. Одна конная статуя Людовика XIV изображала этого государя попиравшим фигуры, символизирующие побежденные им провинции. «Не следует терпеть эти памятники рабства в дни свободы, – восклицает один из Ламетов. – Уроженцы Франш-Конте, придя в Париж, не должны видеть свое изображение в цепях». Мори восстает против этой маловажной меры, которой следовало потешить народный восторг. В то же мгновение кто-то предлагает уничтожить все титулы – графа, маркиза, барона и прочие, запретить ливреи, наконец, уничтожить вообще все наследственные титулы. Молодой Монморанси поддерживает это предложение. Один депутат спрашивает, чем будут заменены слова «такой-то возведен в графское достоинство за услуги, оказанные государству»? «Будет сказано просто: “Такой-то в такой-то день спас государство”», – отвечает Ламет.
Декрет был принят (на заседании 19 июня) вопреки чрезвычайному раздражению дворянства, которое негодовало по поводу лишения себя титулов сильнее, нежели по поводу гораздо более существенных потерь, понесенных им с начала революции. Наиболее умеренные из членов собрания предлагали, чтобы, несмотря на уничтожение титулов, желающим было предоставлено право носить их. Лафайет поспешил известить двор, прежде чем декрет был представлен королю на утверждение, и советовал послать его обратно собранию, так как оно согласно сделать в нем поправки. Но король решил утвердить декрет, и в этой поспешности многие увидели желание довести дело до худшей крайности.
Поводом к Федерации послужила гражданская присяга. Возник вопрос: должны ли федераты и собрание приносить эту присягу королю, или король, в качестве первого государственного сановника, должен вместе со всеми сам присягнуть на Алтаре Отечества? Последнему способу было отдано предпочтение. Депутаты кончили тем, что и этикет согласовали со своими законами, и королю в предстоящем торжестве была указана роль, соответствовавшая его значению в конституции. Двор, которому Лафайет внушал неодолимое недоверие, испугался распускаемого в то время слуха, будто он назначен главнокомандующим всех национальных гвардий во всем королевстве. Для людей, не знавших Лафайета, это недоверие было естественно, и враги его со всех сторон только и старались усилить это недоверие. В самом деле, как уверить себя, что человек, пользующийся такой популярностью, начальник такой значительной военной силы, не имеет намерения употребить всё это во зло? А между тем Лафайет действительно не имел этого намерения. Он твердо решился быть только гражданином, а из добродетели или из честолюбивого, но верного расчета – заслуга та же. С целью предупредить опасения двора Лафайет предложил, чтобы один и тот же человек мог командовать гвардией лишь одного департамента. Декрет был принят с восхищением, и восторженные рукоплескания наградили генерала за бескорыстие. Тому же Лафайету поручили всю распорядительную часть по ожидаемому празднеству, и он был избран главой Федерации в качестве начальника Парижской национальной гвардии.
Наступал великий день, и приготовления велись чрезвычайно деятельно. Празднество должно было состояться на Марсовом поле – обширном пространстве, лежавшем между Военной школой и Сеной. Было задумано углубить середину и из вырытой земли сделать по сторонам насыпи, чтобы образовался амфитеатр, могущий вместить всю массу зрителей. Двенадцать тысяч человек работали без устали, и все-таки можно было опасаться, что работы не будут окончены к 14-му. Тогда сами жители вызвались участвовать в работах. Мгновенно всё население превратилось в рабочих. Монахи, военные, люди всех сословий, изящно одетые женщины взялись за лопаты. Увлечение вскоре сделалось всеобщим; жители отправлялись к Марсовому полю целыми кварталами, с разноцветными знаменами, с барабанным боем. Там работали все вместе, без различия. Когда наступала ночь, каждый возвращался к своим и все расходились по домам. Это доброе согласие продолжалось до окончания работ.
В то же время беспрестанно прибывали и были принимаемы с величайшим радушием и гостеприимством федераты. Радость была общей и искренней, несмотря на тревожные слухи, распускаемые людьми, не тронутыми общими чувствами. Говорили, что разбойники воспользуются тем временем, когда весь народ будет на празднестве, чтобы разграбить город. Пагубные замыслы подозревали и за герцогом Орлеанским, возвратившимся из Лондона. Однако народное веселье ничем не нарушилось, и ни одному из этих злобных прорицаний не поверили.
Наконец наступает 14 июля. Все депутации от провинций и армий, со знаменами, по порядку, отправляются от площади Бастилии в Тюильри. Депутаты Беарна, проходя по улице Ферронри, где был убит Генрих IV, настолько тронуты этим воспоминанием, что при общем волнении проливают слезы. Дойдя до сада Тюильри, шествие принимает в свои ряды муниципалитет и собрание. Впереди депутатов идет целый батальон мальчиков, вооруженных как взрослые; вслед за депутатами идет группа стариков, напоминая античные нравы Спарты. Шествие движется среди криков народа и рукоплесканий. Набережные заняты зрителями, дома заполнены ими до крыш. Мост, в несколько дней переброшенный через Сену, весь усыпанный цветами, ведет с одного берега на другой, прямо к Марсову полю. Пройдя его, шествие размещается на нем: великолепный амфитеатр, устроенный на дальнем конце поля, предназначался национальным властям. Король и президент собрания садятся рядом, в одинаковые кресла, усеянные золотыми лилиями. На высоком балконе за королем помещаются королева и двор. Министры располагаются на некотором расстоянии от короля, а депутаты садятся рядами по обеим сторонам. Четыреста тысяч зрителей наполняют боковые амфитеатры; шестьдесят тысяч вооруженных федератов совершают маневры на поле, посередине которого, на постаменте, имеющем двадцать пять футов высоты, воздвигнут великолепный Алтарь Отечества. Триста священников в белых стихарях и трехцветных шарфах стоят на ступенях к нему: они будут служить обедню.
Федераты собираются целых три часа. Всё это время небо покрыто темными тучами и дождь льет рекой: небо, свет которого так украшает человеческую жизнь, в этот день отказывает людям в солнце и ясности. Один из пришедших батальонов складывает оружие и устраивает пляску; все тотчас же следуют его примеру, и зрители видят странное зрелище: пляску в дождь и грозу шестидесяти тысяч человек.
Наконец начинается церемония; небо, по счастливой случайности, проясняется и озаряет торжественное священнодействие. Талейран начинает обедню; хоры отвечают его голосу, пушка примешивает к ним свои грозные звуки. По окончании богослужения Лафайет слезает с лошади, всходит на ступени престола и ожидает приказаний короля, который вручает ему формулу присяги. Лафайет несет ее на алтарь, и в эту минуту все знамена шевелятся, все шпаги сверкают. Генерал, армия, президент, депутаты кричат: «Клянусь!» Король, стоя, с рукой, простертой к алтарю, говорит: «Я, король французов, клянусь применять власть, вверенную мне конституционным актом государства, на то, чтобы охранять конституцию, составленную Национальным собранием и принятую мной». В это мгновение королева, увлеченная общим порывом, хватает на руки сына, наследника престола, и с балкона показывает его собравшимся. На это движение отвечают исступленные крики радости, любви и восторга, и все сердца стремятся к матери и ребенку. Эта сцена происходила в то самое мгновение, когда вся Франция в лице своих сынов, собравшихся в восьмидесяти трех главных городах департаментов, клялась любить короля, который обещал ее защищать. Увы! В такие минуты даже ненависть смягчается, гордость стихает, все счастливы общим счастьем и горды общим достоинством. Зачем только глубокое наслаждение, которое доставляет согласие, так скоро забывается!