Приводят Тьерри, камердинера короля. «Каков хозяин, таков и слуга», – говорит Майяр, и несчастного закалывают. Потом очередь доходит до мировых судей, Бюоба и Бокильона, обвиненных в участии в секретном тюильрийском комитете. Этого довольно, чтобы казнить и их. Так подступает ночь: и каждый заключенный, слыша вопли убийц, уверен, что его смертный час пришел.
Что же в эти часы делали законные власти, административные учреждения, граждане Парижа? В этой громадной столице спокойствие и убийство, тишина и террор могут царствовать вместе, так далека одна часть ее от другой. Собрание весьма поздно узнало об ужасах, творившихся в тюрьмах, и, пораженное неслыханной вестью, отправило депутатов успокаивать народ и спасать жертвы. Коммуна послала от себя комиссаров выпустить арестованных за долги и разделить невинных и виновных. Якобинцы, хотя у них шло заседание и им было известно, что происходит, хранили молчание. Министры, собравшиеся в здании морского ведомства на совет, еще не были извещены и ждали Дантона, который находился в наблюдательном комитете.
Главнокомандующий Сантерр объявил коммуне, что отдал приказание, но его не слушаются, и почти все его люди заняты охраной городских ворот. Верно то, что в эти дни отдавались приказания непонятные и противоречивые и обнаруживались все признаки тайной власти, действовавшей вразрез с властью гласной. В самом дворе Аббатства стоял взвод Национальной гвардии, которому было приказано впускать всех, но никого не выпускать. В других местах такие же посты ждали приказаний и не получали их. Растерялся ли Сантерр, как 10 августа, или сам участвовал в заговоре? Пока комиссары, публично посланные от коммуны, советовали успокоиться и унимали народ, другие члены той же коммуны являлись в комитет Четырех Наций, заседавший подле самого места, где происходило побоище, и говорили: «Всё ли здесь идет так же хорошо, как в церкви кармелитов? Коммуна прислала нас предложить вам помощь, если требуется».
Комиссары, посланные собранием и коммуной, чтобы остановить побоище, не могли ничего сделать. Они застали несчетную толпу, толкавшуюся около тюрьмы и присутствующую при этом страшном зрелище под крики «Vive la nation!». Старик Дюсо, став на стул, пытался заговорить о милосердии, но его не стали слушать. Базир схитрил: притворился сочувствующим толпе, но, как только он заикнулся о пощаде, его тоже перестали слушать. Манюэль, прокурор коммуны, исполненный жалости, подвергался величайшим опасностям и так и не смог спасти ни одной жертвы.
Получив такие известия, коммуна встревожилась несколько более и послала вторую депутацию – «успокаивать умы и разъяснять народу его действительные интересы». И этой, столь же бессильной, как и первой, удалось освободить лишь нескольких женщин и должников.
Побоище продолжается всю эту страшную ночь. Убийцы чередуются и становятся попеременно то судьями, то палачами. В одно и то же время они пьют и ставят на стол свои стаканы, захватанные кровавыми пальцами. Среди этой бойни они, однако, щадят несколько жертв и, оставляя им жизнь, ощущают непостижимую радость. Один молодой человек, за которого ходатайствует одна из секций, оправдан и объявлен незаряженным аристократизмом; при криках «Vive la nation!» кровавые руки палачей поднимают его и выносят вон.
Почтенный Сомбрёйль, смотритель Дома инвалидов, приговорен, как и прочие, к перемещению в Да Форс. Дочь видит его из тюрьмы. Она бросается сквозь пики и сабли, обвивает отца руками, прижимается к нему с такой силой, заливается такими горячими слезами, таким душераздирающим голосом молит убийц, что они в изумлении забывают на мгновение свою ярость. Вдруг, как бы вздумав подвергнуть последнему искусу невольно тронувшую их любовь девушки, подают ей какой-то сосуд, наполненный кровью: «Пей! – говорят они ей. – Пей кровь аристократов!» Она пьет – и отец ее спасен.
Дочери писателя Казота тоже посчастливилось объятиями своими оградить отца; и она молила, подобно дочери Сомбрёйля, но была счастливее нее, и ей не пришлось покупать жизнь отца такой ужасной ценой. Из глаз этих лютых людей льются слезы умиления, но они опять принимаются за прерванное дело, требуют новых жертв! Один из них возвращается в тюрьму за следующими арестантами, вдруг узнает, что несчастные, которых он пришел убивать, просидели без воды двадцать два часа, и хочет идти убивать тюремщика! Другой принимает участие в арестанте, которого ведет к Майяру, потому что услышал от него наречие своей родины.
– За что ты здесь? – спрашивает он этого арестанта, имя которого Журньяк де Сен-Меар. – Если ты не изменник, то президент, который не дурак, сумеет отдать тебе справедливость. Не трепещи и отвечай толково.
Журньяк представлен Майяру, который смотрит в реестр.
– А! Это вы, господин Журньяк, пишете в «Газете двора и города»?
– Нет, – отвечает арестант, – это клевета, я никогда в ней не писал.
– Берегитесь, не обманывайте нас, – говорит Майяр. – Здесь каждая ложь наказывается смертью. Не отлучались ли вы недавно с целью отправиться в армию эмигрантов?
– И это клевета; у меня есть свидетельство в том, что вот уже двадцать три месяца я не выезжал из Парижа.
– От кого свидетельство? Подлинна ли подпись?
К счастью, в числе слушателей находится человек, которому лицо, подписавшее свидетельство, знакомо лично. Подпись рассматривается и объявлена подлинной.
– Вы видите, – повторяет Журньяк, – меня оклеветали.
– Если бы клеветник был здесь, – возражает Майяр, – с ним поступили бы со всей строгостью правосудия. Но отвечайте: была ли какая причина заключать вас в тюрьму?
– Была, – отвечает Журньяк, – я известен как аристократ.
– Аристократ!
– Да, аристократ; но вы здесь не за тем, чтобы судить мнения, вы должны судить лишь действия. Мои действия безупречны: в заговорах я не участвовал никогда, солдаты в полку, которым я командовал, боготворили меня.
Пораженные такой твердостью, судьи переглядываются, и Майяр делает знак, означающий помилование. Тотчас же крики «Vive la nation!» раздаются со всех сторон. Арестанта обнимают. Два человека хватают его и, ограждая руками, невредимого выводят сквозь грозные шеренги пик и сабель. Журньяк хочет дать им денег, они не берут и только просят позволения обнять его.
Другого арестанта, также спасенного, провожают домой с таким же радушием. Палачи, все в крови, желают быть свидетелями радости его семейства – и немедленно затем возвращаются и продолжают побоище. Если в эти плачевные сентябрьские дни некоторые из этих дикарей сделались не только убийцами, но и ворами, то были и такие, кто приносил в комитет и клал на стол окровавленные драгоценности, найденные на убитых.
В эту ужасную ночь шайка разделилась и разошлась по всем прочим тюрьмам Парижа. В Шатле, в Ла Форс, в Консьержери, в тюрьме Бернардинов, Сен-Фирмене, в Сальпетриере, Бисетре – везде та же бойня, те же реки крови, как в Аббатстве.
Заря понедельника, 3 сентября, осветила страшное ночное побоище, и Париж онемел от ужаса. Бийо-Варенн опять явился в Аббатство, где накануне поощрял тружеников, и снова сказал им похвальное слово: «Друзья, избивая злодеев, вы спасли отечество. Франция обязана вам вечной благодарностью, и муниципалитет не знает, как с вами расплатиться. Он предлагает вам каждому по 24 ливра, которые будут немедленно выплачены». Эти слова заглушаются рукоплесканиями, и шайка следует за Бийо-Варенном в комитет требовать обещанной платы. «Где вы хотите, чтобы мы нашли на это суммы?» – спрашивает президент, обращаясь к Бийо. Бийо отвечает, снова расхвалив совершенное дело, что у министра внутренних дел должны водиться суммы на такие цели. Идут к Ролану, который только утром узнал о ночных ужасах. Он с негодованием отвечает отказом на подобное требование. Убийцы возвращаются в комитет, требуя, под страхом смерти, платы за свои отвратительные «труды», и членам приходится отдать всё, что было у них в карманах. Наконец коммуна доплатила остальное, и в ее расходных книгах можно прочесть записи о нескольких суммах, выданных сентябрьским палачам, и, между прочими, за 4 сентября сумму в 1463 ливра.