Робеспьер, продолжая начатое дело, непременно присутствовал при каждом очистительном заседании. Когда очередь дошла до Клоотса, его обвинили в сношениях с иностранными банкирами, братьями Ванденивер. Он старался оправдаться, но Робеспьер перебил его. Он напомнил о близких сношениях Клоотса с жирондистами, о его разрыве с ними после появления его брошюры «Ни Ролан, ни Марат», брошюры, в которой Клоотс нападал на Гору не меньше, чем на Жиронду; о его чудовищных сумасбродствах, об упорстве, с которым он толковал о Всемирной республике, внушал страсть к завоеваниям и компрометировал Францию перед всей Европой.
«Да и каким образом, – спрашивает Робеспьер, – мог он так уж очень интересоваться счастьем Франции, когда он точно так же интересовался счастьем Персии и Мономотапы[8]? Последним кризисом он может похвастаться. Я говорю о движении против религии, движении, которое при осторожности и медленности могло бы быть превосходным, но при такой насильственности может повлечь за собой величайшие несчастья. Господин Клоотс имел с епископом Гобелем ночное совещание… Гобель дал слово на следующий день и, вдруг изменив свои речи и одежду, явился в Конвент и сложил с себя сан свой… Господин Клоотс думал, что нас можно провести этим маскарадом. Нет, якобинцы никогда не будут считать за друга народа этого мнимого санкюлота, пруссака и барона, который имеет сто тысяч годового дохода, обедает с банкирами-заговорщиками и провозглашает себя оратором не французского народа, а рода человеческого!»
Клоотс был тут же исключен из общества, и, по предложению Робеспьера, решили изгнать из общества также всех дворян, священников, банкиров и иностранцев.
На следующем заседании очередь дошла до Камилла Демулена. Его упрекали за письмо Дильону и за порыв чувствительности в отношении жирондистов. «Я думал, что Дильон храбр и искусен, – сказал Камилл, – поэтому и защищал его. Что касается жирондистов, я находился в отношении к ним в особом положении. Я всегда любил Республику и служил ей, но много раз ошибался насчет людей, служивших ей; я боготворил Мирабо, нежно любил братьев Ламет – признаюсь в этом; но я пожертвовал моею дружбой и восторгом, как только узнал, что они перестали быть якобинцами. Надо же, чтобы по какой-то роковой игре судьбы из шестидесяти революционеров, подписавших мой брачный контракт, у меня осталось только два друга, Дантон и Робеспьер. Все остальные эмигрировали или гильотинированы, в том числе семеро из двадцати двух. Поэтому весьма простительно было на мгновение расчувствоваться при этом случае. Я сказал, что они умерли как республиканцы, но республиканцы-федералисты, потому что, уверяю вас, я не думаю, чтобы между ними было много роялистов».
Все любили Демулена за его уживчивый характер, наивный и оригинальный склад ума. «Камилл дурно выбирал своих друзей, – заявил один якобинец, – докажем ему, что мы лучше умеем выбирать наших друзей, приняв его радушно». Робеспьер, всегда защищавший своих старых товарищей, свысока и покровительственным тоном заступился за Камилла: «Он слаб и доверчив, но всегда был республиканцем. Он любил Мирабо, Ламетов, Дильона, но сам разбивал своих кумиров, как только в них разочаровывался. Пусть он продолжает свое поприще и впредь будет осторожнее».
Выслушав эти советы, Камилла приняли с аплодисментами. Дантона приняли затем также без замечаний. Фабр д’Эглантин тоже был принят, но после нескольких вопросов насчет богатства, которое его товарищи имели деликатность приписать его литературным талантам. Этот очистительный процесс продолжался очень долго; он начался в ноябре 1793 года, но через несколько месяцев еще не был кончен.
Политика Робеспьера и правительства была хорошо известна. Энергия, с которой проявилась эта политика, заставила интриганов присмиреть и подумывать о том, как бы остановиться. Шометт, который, имея велеречивость клубного оратора, не имел ни честолюбия, ни мужества, подобающих вождю партии, нисколько не пытался соперничать с Конвентом и основать новое вероисповедание. Поэтому он поспешил приискать случай исправить свою ошибку, предложив коммуне издать толкование постановления, закрывавшего все храмы, и заявить, что коммуна не намерена стеснять религиозной свободы и не воспрещает последователям любой религии собираться в помещениях, нанимаемых и содержимых ими за свой счет. «Пусть не думают, – сказал он, – будто меня побуждает действовать слабость или политический расчет: ни на то ни на другое я неспособен. Побуждает меня убеждение, что наши враги хотят злоупотребить нашим рвением, чтобы увлечь его за должные пределы и запутать нас в ошибочных мерах; что если мы будем препятствовать католикам совершать свои обряды публично и с ведома закона, желчные твари будут доводить себя до экзальтации или составлять заговоры по пещерам. Именно это убеждение заставляет меня так говорить».
Постановление, предложенное Шометтом и поддержанное Пашем, наконец приняли, хоть и не без ропота, скоро заглушенного, однако, громкими аплодисментами. Конвент, со своей стороны, заявил, что никогда не имел намерения декретами стеснять религиозной свободы, и запретил трогать еще остававшуюся в церквях серебряную и золотую утварь на том основании, что казначейство более не нуждается в такого рода вспоможениях. С этого дня в Париже прекратились все неприличные процессии, и обряды поклонения Разуму, которые так забавляли народ, тоже были прекращены.
Среди этой неразберихи Комитет общественного спасения с каждым днем всё более ощущал необходимость придать власти большую силу и быстроту и внушить большую в отношении нее покорность. Постоянно сталкиваясь с препятствиями, комитет с каждым днем становился искуснее и вносил новые усовершенствования в революционную машину, созданную на время войны. Он уже воспрепятствовал передаче власти в новые, неопытные руки, отсрочив роспуск Конвента и объявив правительство революционным до заключения мира. В то же время он сосредоточил власть в своих руках, поставив в зависимость от себя Революционный трибунал, полицию, военные операции, даже распределение съестных припасов. Благодаря двухмесячному опыту комитет обнаружил все препятствия, которые местные власти по недостатку или излишку усердия противопоставляли действию высшей власти. Отправка декретов часто прерывалась или замедлялась, а обнародование их слишком задерживалось в некоторых департаментах. Оставалось еще немало бывших федералистских администраций, у которых не отняли возможность бунтовать. Если, с одной стороны, департаментские администрации представляли некоторую опасность с точки зрения федерализма, то коммуны, напротив, действуя в противоположную сторону, забирали себе ограничительную власть, издавали законы, налагали пошлины; революционные комитеты выступали против прав личности, применяя инквизиторский произвол и полновластие; революционные армии дополняли эти мелкие правительства, тиранические, несогласные между собою, составлявшие помеху для правительства высшего. Наконец, власть комиссаров, в придачу ко всем другим, довершала хаос, ибо комиссары тоже взимали налоги и издавали карательные законы наравне с коммунами и самим Конвентом.
Бийо-Варенн в дурно написанном, но умном докладе изложил все эти неудобства, вследствие чего вышел декрет 14 фримера года II (4 декабря 1793 года), образец работы временного правительства, энергичного и полновластного. «Анархия, – говорил докладчик, – угрожает республикам при их рождении и в старости. Постараемся уберечься от нее». Этим декретом учреждался Бюллетень законов, прекрасная выдумка, никому еще не приходившая в голову; до сих пор законы посылались Конвентом министрам, а министрами рассылались местным властям, без определенных сроков, без протоколов об отправке и получении; так что изданные уже законы нередко подолгу не обнародовались и оставались неизвестными.
По новому декрету печатанию и отправке законов посвящались особая комиссия, типография, особая бумага.