Слова, сказанные ими при разных случаях, не были забыты, и когда всеобщее недоверие заставило выдумать призрак тайного вмешательства фракции, находившейся будто бы в сговоре с иноземцами, подозрение пало на них и речи их начали припоминаться. Узнали, что Проли – побочный сын Кауница: тотчас же решили, что он главный интриган, а остальных пожаловали в шпионы Питта и Кобурга. Скоро ярости уже не было предела, и самый преувеличенный патриотизм, которым несчастные рассчитывали оправдать себя, только еще больше компрометировал их. Они попали в один разряд с умеренными. Так, стоило Дантону или его друзьям сделать малейшее замечание касательно ошибок министерских агентов или насилия в отношении католического вероисповедания, как сейчас же партия Эбера, Ронсена и Венсана начинала кричать об умеренности, о подкупе, об иностранной фракции.
Как водится, умеренные тоже взводили обвинение на своих противников и говорили им: это вы – соумышленники иноземцев; всё вас сближает – и исступленность речи, и намерение всё извратить, толкая к крайности. Взгляните, продолжали они, на эту коммуну, которая присваивает себе законодательную власть и издает законы под скромным названием постановлений; которая всем распоряжается – полицией, продовольствием, делами вероисповедания; которая самовольно заменяет одну религию другой, древнее суеверие – новым, проповедует атеизм и заставляет все муниципалитеты подражать себе; взгляните на военное ведомство, откуда рой агентов разлетается по провинциям, где они соперничают с депутатами, позволяют себе вопиющие притеснения и позорят революцию своим поведением; взгляните на эту коммуну и на это ведомство! Чего они хотят, как не похитить законодательную и исполнительную власть, отняв ее у Конвента и комитетов, и распустить правительство? Кто может толкать их к этой цели, как не иноземец?
Среди этих волнений и ссор власти необходимо было принять какое-нибудь энергичное решение. Робеспьер – и с ним соглашался весь комитет – считал эти взаимные обвинения крайне опасными. Его политика с 31 мая состояла, как мы уже видели, в том, чтобы помешать новому революционному витку привязать общественное мнение к Конвенту, а Конвент – к комитету. И для этого он сделал своим орудием якобинцев, в то время всесильных в общественном мнении. Эти новые обвинения против таких общепризнанных патриотов, как Дантон и Камилл Демулен, казались Робеспьеру очень опасными. Он начинал бояться, что ни одна репутация не устоит против разнузданного воображения толпы; он опасался, что насилие, совершенное против католического вероисповедания, раздражит часть Франции и революция от этого прослывет атеистической; наконец, и ему мерещилась в этом хаосе рука иноземца. Поэтому Робеспьер не преминул воспользоваться первым же случаем, поданным Эбером, чтобы объясниться с якобинцами.
О том, как на всё это смотрит Робеспьер, уже догадывались. Шли глухие толки о том, что он намерен строго поступить с Пашем, Эбером, Шометтом и Клоотсом, виновниками движения против католической церкви. Проли, Дефье и Перейра, зная, что скомпрометированы и находятся в опасности, решили соединить свою судьбу с судьбой Паша, Шометта и Эбера, повидали их и рассказали, что против лучших патриотов существует заговор; что им всем равно грозит опасность; что надо поддерживать и оберегать друг друга. Эбер 21 ноября (1 фримера) отправился в Клуб якобинцев и пожаловался на план, придуманный с целью разъединить патриотов.
«На каждом шагу, – говорил он, – я встречаю людей, которые поздравляют меня с тем, что я еще не арестован. Распускают слухи, будто Робеспьер собирается донести на меня, Шометта и Паша… Что касается меня, каждый день выставляющего себя на передний край для пользы отечества и говорящего всё, что взбредет на ум, этот слух мог бы иметь какое-нибудь основание, но Паш!.. Я знаю, какое уважение питает к нему Робеспьер, и далеко отбрасываю от себя подобную мысль. Говорили, будто Дантон эмигрировал, нагруженный богатством, награбленным у народа… Я сегодня утром встретил его в Тюильрийском саду, и так как он уже в Париже, то должен прийти сюда и по-братски объясниться. Все патриоты обязаны опровергнуть распространяемые о них оскорбительные слухи».
Потом Эбер рассказал, что часть этих слухов он узнал от Дебюиссона, который хотел разоблачить перед ним заговор, составленный против патриотов, и, согласно обычаю всё сваливать на побежденных, закончил заявлением, что причина смут – соумышленники Бриссо, еще оставшиеся в живых, и Бурбоны, еще оставшиеся в Тампле.
Робеспьер тотчас взошел на кафедру. «Действительно ли правда, – начал он, – что опаснейшие враги наши – нечистые остатки племени наших тиранов? Я душевно желаю, чтобы всё племя тиранов исчезло с лица земли; но могу ли я быть настолько слеп к состоянию моего отечества, чтобы полагать, будто этого события было бы достаточно, чтобы затушить очаг раздирающих нас заговоров? Кого можно уверить в том, будто казнь сестры Капета больше застращает наших врагов, нежели казнь самого Капета и его преступной подруги?
Правда ли и то, что причиной наших бедствий является фанатизм? Фанатизм! Он издыхает. Я бы даже мог сказать, что его уже нет. Направляя всё наше внимание на фанатизм, как это делается вот уже несколько дней, не отвращают ли это внимание от действительных опасностей? Вы боитесь священников – они спешат отречься от своего звания и променять его на звание муниципалов, администраторов, даже председателей народных обществ… Еще недавно они весьма дорожили своими духовными обязанностями – когда эти обязанности приносили им до 70 тысяч дохода, но отказались от них, как только они стали приносить только 6 тысяч… Да, бойтесь не фанатизма их, а честолюбия! Не прежнего их платья, а новой шкуры, в которую они облеклись! Бойтесь не древнего суеверия, а нового и притворного, которое наши враги напускают, чтобы погубить нас!»
Затем Робеспьер, приступая прямо к вопросу, продолжал: «Пусть граждане, воодушевляемые чистым рвением, приносят на жертвенник отечества бесполезные и пышные памятники суеверия – отечество и разум с улыбкою принимают эти приношения; но по какому праву аристократия и лицемерие мешаются тут со своим влиянием? По какому праву люди, доселе неизвестные на поприще революции, выискивают среди всех этих событий средства приобрести ложную популярность, увлекать ложными мерами даже самих патриотов, поселять между нами смущение и раздор? По какому праву эти люди станут нарушать свободу вероисповеданий во имя свободы личности и нападать на фанатизм при помощи нового же фанатизма? По какому праву они превратят торжественную дань истине в смешной фарс?
Многие вообразили, будто Конвент уничтожил католическое вероисповедание, принимая гражданские пожертвования. Нет, Конвент этого не сделал и никогда не сделает. Он намерен удержать провозглашенную им свободу вероисповеданий и в то же время карать всех, кто станет злоупотреблять этой свободой для нарушения общественного порядка. Он не дозволит гонений против мирных пастырей различных религий, но и будет строго наказывать их каждый раз, как они осмелятся пользоваться своей должностью для того, чтобы обманывать граждан и поощрять предрассудки или роялизм.
Есть люди, которые хотят заходить еще дальше, которые под предлогом уничтожения суеверия хотят из самого атеизма сделать нечто вроде религии. Каждый философ, каждое отдельное лицо вольны на этот счет держаться какого угодно мнения, и кто бы вздумал вменить им это в преступление – тот безумец; но во сто раз безумнее был бы государственный человек, законодатель, который принял бы подобную систему. Национальный конвент гнушается ее. Конвент не сочинитель книг и систем. Он – народное, политическое тело. Атеизм аристократичен, а понятие о Высшем Существе, охраняющем угнетенную невинность и карающем торжествующий порок, – чисто народное понятие. Народ, бедный люд, одобряет меня; если бы нашлись против меня критики, то между богатыми и преступными людьми. Я с самой школьной скамьи был довольно плохим католиком, но никогда не был холодным другом или неверным защитником. Тем более привязан я к изложенным выше нравственным и политическим понятиям. «Если бы Бога не было, то нужно было бы его выдумать».