Мерлену рукоплещут, и декрет вотируется немедленно статья за статьей. Это был первый удар, нанесенный пресловутому обществу, перед которым Конвент до этого дня трепетал. Тут были важны не столько положения декрета, тем более что их легко было обойти, сколько то, что у Конвента хватило храбрости издать его; это должно было заставить якобинцев почувствовать свой близкий конец. Собравшись вечером в своей зале, они принялись обсуждать декрет и то, каким способом он состоялся.
Депутат Лежен, утром восстававший против декрета, жалуется, что его не поддержали, что немногие члены собрания говорили в пользу общества, к которому принадлежали.
«Есть члены Конвента, – сказал он, – известные своей революционной патриотической энергией, которые сегодня хранили предосудительное молчание. Или эти члены виновны в тирании, как их в том обвиняли, или они трудились для общественного блага. В первом случае они все преступны и должны быть наказаны, во втором – задача их не кончена. Подготовив бессонными ночами победу защитников отечества, они должны защитить принципы и права народа. Два месяца назад вы, Колло и Бийо, беспрестанно говорили о правах народа с этой кафедры; отчего же вы перестали защищать их? Отчего вы молчите теперь, когда множество предметов еще требует вашего мужества и ваших просвещенных советов?»
Бийо и Колло продолжали хранить унылое молчание. На запрос своего товарища они ответили, что если молчали, то из осторожности, а не из малодушия, так как боялись повредить своей поддержкой мнению, отстаиваемому патриотами; что давно уже этот страх – повредить прениям – заставляет их молчать; что это единственная причина их сдержанности; что притом они хотели бы ответить людям, обвинившим их в присвоении незаконной власти над Конвентом; что им чрезвычайно приятно, когда товарищи вызывают их из этого добровольного ничтожества и, так сказать, уполномочивают опять посвятить себя делу свободы и Республики. Довольные этим объяснением, якобинцы зааплодировали и снова возвратились к утреннему закону; они утешились тем, что с кафедры будут обращаться ко всей Франции. Гужон пригласил их уважить изданный закон. Они обещали, но некто Террасой предложил заменить переписку, не нарушая закона: написать циркуляр не от имени якобинцев и адресованный другим якобинцам, а подписанный всеми свободными людьми, собравшимися в зале якобинцев, ко всем свободным людям Франции, собирающимся в народных обществах. Этот способ приняли с великой радостью и проект такого циркуляра тут же составили.
В ожидании новых фактов, которые потребовали бы новых мер по отношению к якобинцам, Конвент занялся задачей, предначертанной Робером Ленде в своем докладе, и принялся за обсуждение поставленных им вопросов. Надо было загладить последствия, оставленные насильственным режимом в земледелии, торговле и финансах, возвратить всем сословиям чувство безопасности, стремление к порядку и труду. Но и по этим вопросам царили такие же разногласия и такая же готовность вспылить, как и по всем прочим.
Реквизиции, максимум, ассигнации, секвестр, наложенный на имущество иностранцев, возбуждали против прежнего правительства такие же злобные выходки, какими были казни и тюремное заключение. Термидорианцы, весьма мало смыслившие по части политической экономии, из духа реакции придирались ко всему, что было сделано. А между тем, если в общем управлении государством за прошлой год было что-нибудь безукоризненное и вполне оправдываемое необходимостью, то именно управление по ведомствам финансов, продовольствия и запасов. Камбон, влиятельнейший член комитета финансов, привел казначейство в полный порядок. Он выпустил, правда, много ассигнаций, но ведь это было единственным средством; он поссорился с Робеспьером, Сен-Жюстом и Кутоном, потому что не согласился на революционные издержки. Что касается Ленде, на которого были возложены перевозки и реквизиции, он с неоцененным усердием трудился по этой части, чтобы добывать из-за границы, брать во Франции и доставлять в армии или большие общины все необходимые запасы. Реквизиция, конечно, была средством насильственным, но единственно возможным, и Ленде старался применять ее с возможно большей осторожностью. Кроме того, он не мог отвечать ни за честность всех своих агентов, ни за действия всех лиц, получивших право брать на реквизицию.
Термидорианцы, и в особенности Тальен, глупейшим и несправедливейшим образом нападали на общую систему этих революционных средств и на способ применения их. Первой причиной всех зол, по их словам, был завышенный выпуск ассигнаций, поставивший последние в несоразмерные соотношения к товарам и продуктам. Потому-то и максимум сделался столь тяжел и пагубен, что принуждал продавца или кредитора принимать номинальную ценность, с каждым днем всё более обманчивую. Эти замечания не отличались особенной новизной или полезностью, а главное – не указывали на средства исправления ситуации. Тальен и его друзья приписывали чрезмерный выпуск Камбону и этим как бы выставляли его главным виновником всех зол, обрушившихся на государство. Его же укоряли и в наложении секвестра на имущество иностранцев – меру, вызвавшую такую же меру против французов за границей, а следовательно, прервавшую обращение товаров, уничтожившую всякий кредит и вконец разорившую торговлю.
Комиссию же продовольствия те же критики обвиняли в том, что она измучила Францию реквизициями, истратила громадные суммы за границей на хлеб, а Париж оставила в нужде при наступлении суровой зимы.
Честность Камбона была безусловно признана всеми партиями. Ревностный блюститель порядка в финансах, он имел при этом страстный, вспыльчивый нрав, и несправедливое обвинение совершенно вывело его из себя. Он дал знать Тальену и его друзьям, что не тронет их, если и его оставят в покое, но что при первой клевете будет преследовать их безжалостно. Тальен имел неосторожность нападать на Камбона не только с кафедры, но и в газетных статьях. Тут уж Камбон не выдержал и на одном из многочисленных заседаний, посвященных обсуждению этих дел, сам занял кафедру и накинулся на Тальена: «А! Ты на меня нападаешь! Ты хочешь бросить тень сомнений на мою честность? Так я же тебе докажу, что ты сам вор и убийца. Ты не сдал отчетов в бытность свою секретарем коммуны, и у меня в том есть доказательства в комитете финансов; ты распорядился расходом в полтора миллиона на дело, которое покроет тебя позором. Ты не сдал отчетов после командировки в Бордо, и в этом у меня тоже есть доказательства в комитете. Ты навсегда останешься под подозрением в сообщничестве в сентябрьских злодеяниях, и я тебе докажу, твоими же словами, это сообщничество, которое должно бы навеки заставить тебя замолчать!»
Камбона прервали; ему заметили, что это – личности, не имеющие отношения к делу, что никто не ставит под сомнения его честность, а речь идет только о финансовой системе. Тальен пролепетал несколько неуверенных слов, сказал, что не возражает против личных нападок, а хочет беседовать только о том, что касается общих вопросов.
Тальен
Камбон доказал, что ассигнации были единственным средством, которым располагала Республика; что расходы доходили до трехсот миллионов в месяц; что была получена едва четверть этой суммы и нехватку следовало каждый месяц пополнять ассигнациями; что цифра ассигнаций не составляет тайны и доходит до шести миллиардов четырехсот миллионов; что, наконец, национальные имущества представляют стоимость в двенадцать миллиардов, следовательно, достаточны для покрытия долга Республики; что он, Камбон, с опасностью для жизни спас пятьсот миллионов, которые Робеспьер, Сен-Жюст и Кутон хотели употребить на другие расходы; что он долго противился максимуму и секвестру.
Эти прения, крайне неосторожные со стороны термидорианцев, так как они, обоснованно или нет, но не пользовались безукоризненной репутацией, а в этом случае нападали на вполне безупречного человека, очень сведущего и очень запальчивого, заставили Конвент потерять много времени. Хотя термидорианцы прекратили враждебные действия, но Камбон не знал покоя и каждый день повторял с кафедры свои оправдания. «Да успокойтесь же! – кричали ему из собрания. – Никто не затрагивает вашей честности!» Но он беспрестанно возвращался к этому вопросу.