Послушные слуги продолжали подавать напитки. После очередной бутылки шампанского, выпитой прямо из горлышка, Генрих Пашкевич ухватил за косу маленькую крепостную девчонку, принёсшую в залу квас, велел ей раздеться, влезть на стол и плясать наподобие французского канкана.
— Прекратите! — неожиданно перекрывая общий шум, крикнул Трипольский.
Все взгляды обратились к молодому дворянину.
— Пляши, — поморщившись, приказал девчонке Пашкевич, — кому велено?
— Отпустите девочку, — ледяным голосом сказал Трипольский.
В столовой стало тихо, и голос Генриха Пашкевича прозвучал в этой тишине угрожающе:
— Это совсем не Ваше дело. Сядьте, выпейте и успокойтесь, — он всё-таки повернулся. — Успокойтесь, сосед. Иначе я буду вынужден Вас пристрелить.
В ответ Трипольский шумно поискал свои перчатки. Сразу не нашёл, сходи за ними куда-то и спокойно кинул в лицо взбесившемуся полковнику белую пару.
Подобного оборота никто не ожидал. Вот только что, минуту перед тем, зажигательно в лицах молодой сосед представлял похабные анекдоты, охотно пил на брудершафт во славу русского оружия, плакал об отсутствии женского общества. Как все выходил на крыльцо освежиться, бросал себе лицо в снег и вдруг стреляться. Из-за чего? Из-за крепостной девчонки?
В гробовой тишине Пашкевич поднял по очереди перчатки и сложил их одну на другую на столе возле ног плачущей чумазой девчушки.
— Хорошо, — сказал он, — я готов. Этим же утром устроит Вас? С рассветом?
Андрей Трипольский кивнул и окинул задумчиво, совершенно трезвым взглядом, собравшихся здесь малознакомых ему людей, выбирая себе секундантов. После чего подал руку девочке, помог ей соскочить со стола и, развернувшись, вышел на воздух.
Была припасена бутылка вина. Секунданты сделали по глотку и опомнились. Они подняли раненую, перенесли в санки, где и перевязали, сильно перепачкав полог и собственные шубы. Лошади вяло хлопали хвостами.
— Везите! Везите к доктору! — крикнул Генрих Пашкевич. — И чтоб жива была, когда вернусь. А не убережёте всех убью, всех по очереди! Все виноваты, один я, что ли, такой мерзавец?
«Кормящая она, кормящая, — тупо долбила похмельная мысль в голове полковника. — Если кормящая, значит должен быть в поместье ребёночек. Как же я?.. Как же я кормящую бабу на дуэли зарезал? Позор! Позор!»
Как безумный он гнал по узкой дороге своего коня, а вокруг рябил чёрно-белым ледяным частоколом. Генрих Пашкевич имел одну цель — он желал добраться до усадьбы Трипольского и найти ребёночка. Зачем? Он не умел ответить себе на этот вопрос.
Перед глазами полковника стояла дикая картина: молоко и кровь смешались в снегу. Полковник почти не помнил происходящего. Полузагнанная лошадь скользила в пене под его шпорами. Он и сам удивился, когда оказался в деревянных ворот усадьбы Трипольского. Бесчувственным кулаком, как молотком, он бил в промерзшие ворота, стучал бессмысленно и долго. Никто не открыл. Никто не появился.
От холода и вынужденной неподвижности Генрих Пашкевич почти отрезвел.
Свечерело.
В доме во втором этаже плавали какие-то огни.
«Есть там кто-то в этой усадьбе, но почему не открывают? Или мне почудилось, или не было никого света в окнах?»
Генрих поискал и нашёл калитку. Оказавшись во дворе, он успокоился. Во втором этаже слабо светилась пара окон.
Звякнув шпорами, Генрих повернулся лицом к этим окнам и гаркнул:
— Эй, люди, кто-нибудь!
Одно из окон сразу же погасло. В ответ ни звука.
— Какой-нибудь человек тут есть живой? — уже неуверенно крикнул Пашкевич. — Умерли вы все здесь что ли?
Опять ни движения ни звука в ответ. Только стук копыт собственного коня за воротами, и ветер в поле тихонечко свистит.
«Занесло же меня, — подумал полковник. — Хорошо бы понять, куда занесло. Зачем я сюда приехал?»
Он походил по двору по свежему снегу, оставляя следы сапог, поднимаясь на цепочки, заглядывая в нижние окна, и уже хотел возвращаться, но нашёл незапертую парадную дверь и оказался в доме.
В доме была совершенно темно. В распахнутую дверь светила Луна. Но белый свет луны был ограничен небольшим острым треугольником, дальше мрак.
Он стоял и не двигался, пока глаза привыкали к темноте. Протянул руку, провёл по стене, приблизил перчатку к своему лицу — пыль.
«Неужели в доме никого нет? — спросил он у себя. — Но почему же нет. Я видел ясно, светились наверху какие-то окна. В любом случае, нужно сообщить о ранении, а, может быть, и гибели хозяина».
Чувствуя всё возрастающую головную боль, Генрих Пашкевич прошёл по дому. Портьеры повсюду в нижнем этаже были подняты, и мебель, одетая в чехлы, подернута мертвенным лунным серебром. Особняк казался давно покинутым и нежилым. Под ногами и хрустнуло битое стекло. В другой раз хрустнуло что-то деревянное. Сквозняком скинуло невидимую книгу с невидимого стола и зашуршали листы. Но особого беспорядка, впрочем, не было. Ещё недавно здесь убирали комнаты. Полковник прислушивался — но ни звука, кроме эха собственного дыхания и собственных шагов.
Разыскав лестницу на второй этаж, Генрих Пашкевича стал ощупью подниматься по ней. Лунный свет сюда не проникал, и на лестнице царил уже совершенный мрак. Нога перепутала ступень, чуть подвернулась, и Генрих громко выругался. В ответ на голос снизу, как эхо раздался сдавленный человеческий крик.
Пашкевич остановился.
Крик был скорбный, тяжёлый, как мог кричать умирающий или раненый человек. Генрих выругался ещё раз, но крик не повторился.
«Наверное, почудилось, — решил для себя Пашкевич, продолжая обследовать дом. — Наверное, собаки или кошки».
На втором этаже в темноте, разрываемой лунными вставками окон, полковник совсем запутался. Здесь было много комнат, а очень узкие и длинные коридоры всё время приводили в тупик. Двери комнат заперты, но воздух в помещении тёплый — в доме явно топили.
— Ну, кто-нибудь! — крикнул Пашкевич, проникая в небольшую залу. — Кто-нибудь отзовись!
Зала была пуста. Та же мебель в чехлах, тот же тяжёлый тёплый воздух, накрытый тканью маленький клавесин, какие-то портреты по стенам. Как светлое пятно, как облегчение в одном из углов Генрих увидел икону Богородицы. Теплилась лампадка, тут же нашлась и свеча.
Вглядываясь в нарисованный лик, он напряжённо прислушивался. Отдалённый, внизу под ногами теперь совершенно отчётливо раздавался какой-то неясный шум. Потом повторился тяжкий вздох, будто стон.
Вдруг что-то грохнуло отдалённо. Такой звук мог возникнуть от удара тяжёлого кулака или ноги в окованную дверь. И тот час в ответ совсем рядом, здесь за стеной, возникло движение.
Со всей ясностью Генрих Пашкевич уловил неуверенный девичий голосок. Попробовал понять слова и не смог.
Устав от темноты и непонятности происходящего, полковник перекрестился на икону и зажёг от лампадки свечу. В жёлтом пламени коридорчик, ведущий из зала, оказался коротким и широким.
Шёпот, шёпот.
Шелест ткани.
Только теперь Генрих сообразил — девушка или девочка за маленькой дверью напевала колыбельную песню.
«Только этого мне не хватало, — полковник поморщился, припоминая бессмысленный прошедший день. — Надо же мне было чуть не зарезать на пушке леса кормящую бабу. Так ещё и пошарить в её доме, как тать в ночи».
Окошко в конце коридора было очень узкое, высокое, и полоса лунного света приходилась точно на дверь, на большую медную рукоятку. Прислушиваясь к женскому голосу, явственно раздающемуся из-за двери, полковник неуверенно протянул руку, пальцы наткнулись на металл.
«Вина бы глоток сейчас, — подумал полковник, преодолевая новый жуткий приступ головной боли. — А лучше бутылку»…
Очень осторожно он повернул медную ручку и толкнул дверь.
«А ещё лучше в драку, в рукопашную, на пушки, на штыки…»
Он приоткрыл дверь. Та даже не скрипнула.
Перед ним оказалась уютная маленькая комната. Комната была хорошо освещена. Девушка так резко повернула голову, что сначала Генрих увидел её детское напуганное лицо, а только потом разглядел коричневое платье с глухим кружевным воротничком, запеленутого младенца на руках и выгнутые ручки дорогого кресла. На тоненькой вытянутой шее девушки дрожала жилка.