Я лихорадочно подыскивал фразу, которая разом содержала бы в себе весь мой гнев на Дэмиана, мое разочарование Сереной и мое презрение к современной морали. Задача оказалась непосильной. По-немецки я бы еще, может, составил сложное слово, но английский более ограничен в возможностях.
– Даром время не теряете, – сказал я, что, конечно, не вполне соответствовало цели, которую я себе поставил.
Они уже оторвались друг от друга, и Серена приводила себя в порядок. Все ее движения ясно показывали, что ей крайне хочется попросить нас обоих, меня и Люси, ничего не рассказывать, но она, конечно, понимала, что просить об этом унизительно.
– Мы ничего не скажем, – проговорил я.
– Мне все равно, расскажете или нет, – с невероятным облегчением ответила Серена.
Дэмиан же сохранял свою всегдашнюю невозмутимость.
– Увидимся позже! – Он коротко приобнял Серену и носовым платком стер помаду со своих губ, после чего вернул платок в карман. Не сказав нам ни слова, он шмыгнул за занавес и исчез.
Звук записи О. С. Смита «Hickory Holler’s Tramp», которая пользовалась тем летом большой популярностью, внезапно заполнил пространство, составляя причудливый культурный контраст со всеми этими отрубленными головами, убийцами и несчастной жертвой, раскачивающейся на своем крюке. Но мы трое стояли и не двигались, пока не послышался шум и из-за занавеса не высунулось опостылевшее всем нам лицо Эндрю Саммерсби.
– Вот ты где! – воскликнул он, игнорируя нас. – Я тебя везде ищу. – Потом, глянув на нашу гротескную восковую подругу, скривился и рассмеялся: – Фу-у! Кто-то проснется утром с несварением желудка. – Он толкнул скульптуру, словно ребенка на качелях. Жуткая фигура медленно закачалась на веревке.
– Пошли танцевать! – предложила Люси.
И мы, не сказав Серене ни слова, оставили ее со своим благородным болваном, а сами отправились на темную маленькую площадку для танцев в тени гильотины, к которой два дюжих революционера привязывали французского аристократа в камзоле из дешевого вельвета. Из уютно задрапированного алькова на это безмятежно взирала вся французская королевская семья.
– У тебя все в порядке? – спросил я.
К моему удивлению, Люси чуть не плакала. Я не мог понять почему.
– Конечно в порядке! – в раздражении бросила она и резко задергала головой в такт музыке. Потом все же глянула на меня извиняющимся взглядом. – Не обращай внимания. Как раз когда я уходила из дому, пришли плохие новости, и сейчас вдруг вспомнилось. – (Я изобразил на лице приличествующую тревогу.) – Моя тетя, мамина сестра… У нее рак.
Сейчас я понимаю, что она придумала очень умно. В то время, о котором я пишу, англичане только-только переставали говорить о раке как долгой болезни, которую надо переносить стоически, но слово по-прежнему содержало в себе определенный страх, если не что-то постыдное, то, по крайней мере, такое, чего следует избежать любой ценой. В те дни этот диагноз, как правило, был равносилен смертному приговору, и когда про человека слышали, что он проходит лечение, его чуть ли не презирали за то, что он не в силах посмотреть правде в глаза. Хотя логика подсказывает, некоторые из этих людей должны были излечиться. Так или иначе, в те дни эту болезнь воспринимали не как сейчас, когда у человека есть неплохие шансы на выздоровление, пусть и не в каждом случае, как склонны предполагать не связанные с медициной люди. Одним тем, что Люси произнесла это слово вслух, она отвлекла меня. Но сегодня, вспоминая тот вечер, я немного стыжусь, что полностью поверил ее объяснению.
– Мне очень жаль, – ответил я. – Но сейчас многое научились делать.
Эти общие фразы говорят всегда, они столь же обычны, как «добрый день», но никто не считает, что в них есть хоть доля правды. Люси, как положено, кивнула, и мы продолжили танцевать.
По какой-то причине, не сомневаюсь, что вполне невинной, Терри – или, скорее, ее мать – решила разрéзать торт в разгар вечера. Так обычно не делалось. В те дни, когда еще не принято было беспокоиться насчет вождения в нетрезвом виде, мы ужинали до прихода на бал и, как правило, больше не ели до завтрака, который подавался перед окончанием танцев. Иногда, нечасто, в самой середине веселья кто-нибудь произносил речь или тост, это был какой-нибудь престарелый дядюшка, он вставал сказать, какая замечательная девушка героиня нашего вечера, мы поднимали бокалы, и на этом все заканчивалось. В отклонении от этой традиции таились определенные опасности, но, честно сказать, когда никто не произносил речь, празднество даже становилось пресным. Мы приходили, выпивали, танцевали, разъезжались по домам, и за весь вечер не было ни одного, как выражалась моя мама, кульминационного момента, оставшегося в памяти. Отец дебютантки с горечью понимал, что заплатил не одну тысячу фунтов за вечер, который никто не запомнит. С другой стороны, опасность речей и тостов в том, что они могут оказаться плоскими. По крайней мере, если это не свадьба, где речей ожидают. Возможно, потому, что и Терри, и Верена плохо знали обычаи, в тот вечер они решили разрезать торт и произнести тост, словно и впрямь праздновалась свадьба.
Гостей, которые разбрелись между восковыми фигурами, созвал громкоговоритель, установленный в здании на случай эвакуации, но к тому времени мы с Люси вернулись в Зал королей и устало сидели за столиком с Джорджиной Уоддилав и Ричардом Тремейном, достаточно невероятной парой, а сверху на нас взирали какие-то унылые представители Ганноверской династии. Один из них был причастен к появлению на свет предка Ричарда, первого герцога Трентского, в результате необычной для него веселой ночи. Я забыл, почему Ричард сидел с нами. Возможно, устал и не нашел где сесть. Тем временем Джефф Витков, специально приехавший из Нью-Йорка ради бала, явно желал дать о себе знать. Он взял у певца из ансамбля микрофон и объявил, что хочет произнести тост в честь своей прекрасной юной дочери и еще более юной и еще более прекрасной ее матери. От таких заявлений в Англии всем становится неловко, и только-только мы отошли, как он прибавил, что сейчас на столе появятся настоящие американские брауни, в честь дебюта, так сказать, настоящей американской девушки. Помимо сводящей зубы сентиментальности всей этой речи, для большинства из нас в те времена «брауни» означало девочек-скаутов, а «волчата» – мальчиков-скаутов, так что объявление вызвало немало веселья оттого, что мы сейчас будем их есть, но мы продолжали слушать, как Джефф расхваливает свою дочь. Потом Терри сама схватила микрофон и рассы́палась в слезливых благодарностях своим папе и маме, отчего мы вжались в стулья еще крепче. Взяв большой нож, она чиркнула им по горке тех самых брауни, после чего появилась целая толпа официанток с праздничными подносами, полными маленьких липких пирожных, которые сейчас мы все хорошо знаем, но тогда еще никто не пробовал. Я ненавижу шоколад, и Джорджина, насколько я помню, тоже, так что за нашим столиком мы ничего не ели, но сами пирожные, видимо, были неплохи, потому что почти все их попробовали, а Дэмиан, которого я увидел в другом конце зала, налегал в три горла.
Последовавшие чуть позже события начались так, как начинаются слухи. По всему залу распространилось ощущение, что происходит нечто странное, и поначалу никто не мог понять, откуда это идет. Вспоминаю, что я танцевал с Минной Бантинг, хотя наш маленький роман к тому времени уже закончился, и вдруг мы услышали, как кого-то неудержимо рвет. Это было весьма неожиданно. Люди на паркете начали переглядываться, услышав новые странные звуки – истерический мужской и женский смех. Не обычный веселый смех, а пронзительное кудахтанье, словно ведьмы на шабаше принялись за работу. Очень скоро из каждого угла уже доносились крики, пение и визги. Я посмотрел на свою партнершу, надеясь увидеть такое же недоумение, как у меня, но и она выглядела не вполне нормальной.
– Мне очень плохо, – пробормотала она и пошла прочь.
Я поспешил за ней, но, дойдя до края танцевальной площадки, Минна вдруг схватилась за голову и куда-то побежала – видимо, к какой-то далекой, но желанной уборной. Среди танцоров еще более или менее сохранялся порядок, однако как только мы покинули их, то увидели, что заполнявшая остальные комнаты и кружащая вокруг нас толпа немного не в себе, а вскоре стала не немного, а очень сильно не в себе. Мимо меня пробежала одна из мам, а из платья у нее вываливалась грудь. Аннабелла Уоррен, сестра Эндрю Саммерсби, вскрикивая, лежала на полу. Ее юбка задралась выше пояса, явив весьма необычное нижнее белье, видимо перешитое для нее бабушкой. В углу какой-то молодой человек стягивал через голову рубашку. В этой суматохе я скоро потерял Минну из виду, но кто-то схватил меня за руку.