Бриджет пришла из кухни с тарелкой, на которую навалила большую порцию рагу и овощей.
– Я тебе все положила. Знаю, ты не любишь, когда я так делаю, но у нас не целый день впереди.
Такого рода разговоры всегда не на шутку меня раздражают своей деланостью.
– Ты совершенно права, – холодно ответил я. – С детского сада не люблю, когда мне на тарелку нагружают не то, что я выберу сам. И не понимаю, что значит «не целый день впереди». Какие неотложные дела нам предстоят? – Произнеся весь этот вздор, не менее напыщенный, чем речь, которая его спровоцировала, я сел за стол.
Но Бриджет еще не закончила.
– Боюсь, все разварилось, – вздохнула она и поставила передо мной свою стряпню.
Настало время признать, что у нас ссора. Этим комментарием Бриджет израсходовала последние запасы моего терпения.
– Не представляю почему. Когда я приехал, еще не было восьми, – проговорил я, намеренно используя резкий и холодный тон, под стать ее тону. – А в какое время собиралась ужинать ты?
Она закрыла рот, ничего не сказала.
Конечно, я прекрасно понимал, что укол незаслуженный. До того как встретить меня, Бриджет обычно приступала к вечерней трапезе в половине седьмого – в семь и до сих пор находила мою настойчивую привычку ужинать в половине девятого – в девять не столько неразумной, сколько чуднóй. Такая ситуация должна быть знакома всем, кто в поисках спутника или спутницы покинул родные края. Даже в наши дни, когда практически все – во всяком случае, все южнее Уотфорда – говорят «ланч» и когда всевозможные продукты, от авокадо до суши, стали на столе обычными, время вечерней еды может провоцировать радикальный конфликт культур. Для меня ранний ужин объясним только в том случае, когда еду рассматривают главным образом в качестве топлива, поддерживающего силы для готовящихся приключений. Тогда люди ужинают в шесть или шесть тридцать, чтобы зарядиться энергией к семи и быть готовыми заполнить чем-то увлекательным несколько следующих часов. Это время может быть проведено в клубе, в пабе, за спортивными занятиями, за изучением макраме, китайского языка или танцев кантри или просто отдано лежанию на диване перед телевизором. Вечер – это ваша личная раковина, поэтому, перекусив пораньше, вы до самого его конца свободны и можете наслаждаться всеми удовольствиями.
Причина, по которой это непонятно для верхней части среднего и для высшего классов, состоит в том, что для них ужин сам по себе удовольствие. Это высшая точка, ядро, суть. Если все поглощение пищи закончится к половине восьмого, то чем же заниматься до отхода ко сну? Эти люди не посещают группы взаимопомощи, не играют в любительском театре, не изучают ни искусство, ни лоскутное шитье и не заглядывают в бар. Потому для них так тяжела любая должность в местном самоуправлении. Заседания там происходят как раз тогда, когда они предпочитают сидеть за столом с совершенно иными целями. Тем, кто преодолевает важный социальный барьер, к распорядку еды привыкать будет сложнее всего, в каком бы направлении эти люди ни двигались. Ясно, что Бриджет трудно, а теперь еще и я дергаю ее, оскорбляю и унижаю. Мне стало стыдно за самого себя. Но недостаточно стыдно, чтобы вернуть себе всегдашнее доброе расположение духа. Я глянул в тарелку.
– И не сваливай все вот так. Это очень неаппетитно, – заворчал я, разворачивая салфетку. – Чувствую себя бродягой, которого кормят перед тем, как он вернется в свою комнатушку в дом Раутона[41].
– А я чувствую себя прислугой, которая подает ему еду, – без тени улыбки парировала Бриджет, и мы оставили эту тему.
Во время описываемых событий отец жил в скромной деревушке под названием Эбберли, на границе с Глостерширом. Ему тогда было восемьдесят шесть, и после довольно ранней смерти моей матери десять лет назад он избрал эту деревушку для своего уединенного убежища. Никакой существенной причины переселяться туда у отца не было, поскольку в браке он почти всю жизнь провел за границей, а первые годы после выхода на пенсию жил в Уилтшире, но, видимо, ему хотелось сменить обстановку. А всю вторую половину XIX века наша семья обитала в Эбберли-Парке – чересчур помпезно названном большом доме скромных архитектурных достоинств. Дом, с мощеным передним двором, стоял в конце главной деревенской улицы. Для меня он мало что значил, поскольку в мое время был всего лишь третьеразрядным отелем, тем не менее мы наведывались туда на обед или на чай, и отец старательно делал вид, что его мучает ностальгия по этому месту. Подозреваю, это делалось для того, чтобы заинтересовать меня изучением истории семьи, но мне его тургеневская меланхолия казалась неубедительной. Большой мрачный холл и чересчур большие гостиная и столовая по обе стороны его были отделаны отвратительно, из них уже давно исчез дух живой жизни. У отца и самого не сохранилось никаких воспоминаний, так как его дед продал здание после сельскохозяйственной депрессии первых лет XX века, еще до того, как отец появился на свет. Думаю, лестница, выполненная в примитивном подражании барокко XIX века, была мила, а темная, обшитая панелями библиотека некогда радовала уютом, но, будучи переделанной под бар и заполненной перевернутыми бутылками в серебряных держателях, утратила свое хрупкое очарование. Но тем не менее дед, продавший дом, его жена и другие многочисленные представители двух предшествующих поколений нашего клана лежали на кладбище местной церкви и были увековечены табличками в нефе. Видимо, именно это придавало отцу ощущение единства семьи – чувство, которого ни он, ни моя мать не могли в полной мере обрести в своем предыдущем доме.
Жизнь отца в Эбберли была приятной, но печальной, как печальна жизнь всех пожилых мужчин, живущих в одиночестве, – в отличие от пожилых женщин. Он держал экономку по имени миссис Сноу, благовоспитанную женщину, она каждый день готовила ему обед и уходила, вымыв и убрав обеденную посуду. А ужин оставляла отцу в холодильнике в виде пугающей батареи тарелок, закрытых кулинарной пленкой с наклеенными листочками, содержащими четкие инструкции: «Варить двадцать минут», «Поставить в разогретую печь на отметке 5 на полчаса». Я никогда не мог понять смысла в этом процессе, поскольку кухаркой миссис Сноу, мягко говоря, была не слишком хорошей. Ее репертуар целиком состоял из блюд, которые готовили детям в 1950-х годах, и отец все мог бы купить в местном «Уэйтроузе». Было бы быстрее и легче приготовить и гораздо приятнее есть. Но сейчас мне кажется, что отцу доставляло удовольствие дисциплинированно разворачивать каждую тарелку, повинуясь железной воле миссис Сноу. Это должно было занимать немалую часть вечера, что можно считать несомненным благом.
Когда я приехал, миссис Сноу готовила нам обед, но отец, налив два бокала очень сухого шерри, доверительным тоном сообщил мне, что она оставит нас, как только подаст пудинг, то есть не задержится вымыть посуду.
– И мы тут останемся одни, – пробормотал он, двигаясь к креслу в своей холодной, так и не обустроенной гостиной.
Почему некоторые люди могут двадцать лет прожить в доме, но мебель у них по-прежнему выглядит так, словно фургон для перевозки только что уехал? В этом своем последнем доме отец скопировал несколько комнат с прежних жилищ, которые обустраивала мать, но для маленькой гостиной необычной формы он образца не подобрал, и комната, со стенами цвета магнолии и разрозненной мебелью, так и ждала, пока к хозяину придет запропастившееся вдохновение.
– Хорошо, – сказал я, поскольку от меня, видимо, ожидался именно такой ответ.
– Думаю, так будет лучше, – энергично кивнул отец.
После долгих лет на дипломатической службе он стал скрытен, что сопровождалось обычными для людей его склада предрассудками: будто нельзя вести никакие разговоры о деньгах за стенами банка или брокерской конторы, за исключением случаев, когда подобные разговоры преследуют одну из двух целей. Эти цели включают в себя обсуждение капиталов и перспектив будущего зятя и разговор о собственном завещании. Поскольку моя сестра уже давно вышла замуж, я сразу заключил, что собрались мы по второй причине, и не ошибся.