Митрополит Михаил и опомниться не успел, как с первой лодьи раздалось повеленье Фёдора Шолохова:
— Стрелою по уешкам! По мешкам!
И тотчас первый десяток стрел пробил несколько мешков. Татары погасили воинственные крики и теперь тонули, поскольку плавать не умели. Теперь они повернули к берегу и, стоя по грудь в воде, прицельно били из луков. В лодьях легли на дно. Были слышны глухие удары стрел в борта, их шипенье над спинами. Но в ответ били вои со всех трёх лодей. Это продолжалось недолго, ветер и теченье пронесли лодьи ниже, и тогда татарская сотня вскочила на коней, но догнать не успела, путь ей преградил густой перелесок. Сбившись с ходу в кучу, всадники загалдели, дожидаясь сотника. Тот подскакал и направил их водой, по одному, но лодьи ушли уже далеко, Иван Коробьин уловил дальнозорким оком их движенье и передал на святительскую лодью с радостью:
— Убегоша татарове! Убегоша!
А сотня степняков и впрямь исчезла с берега, хоть лес кончился и снова потянулась необозримая даль первозданных лугов. Было радостно на душе. Все ликовали, хвалили Фёдора Шолохова и жалели втайне, что ныне постный день и нельзя вымолить у митрополита по чаше бражного мёду, а надо бы: у трёх воев и у Нестора Барбина пролилась от стрелы поганой кровь, но пост есть пост...
Обедали прямо в лодьях, на ходу, но для божьего дела — на сон послеобеденный — пристали к правому, безопасному берегу и все уснули вповалку, блюдя Мономахово предначертанье, даже сторожевые вои придремывали вполока.
О, дремотная Русь! Ныне счастье твоё!..
После обеда дул всё тот же весёлый ветер. Лёгкий дождь просеял над Доном, но не сбил ветра, и лодьи по-прежнему весело скользили вниз. Незадолго до захода солнца у крутого поворота реки Коробьин заметил всё ту же сотню татар. Теперь они не кричали " не требовали пристать. Они молча стояли уже по обоим берегам с луками наизготове. Одни поднялись на высокий берег, чтобы ловчее было бить по людям в лодьях, другие, прикрывшись щитами, взяли в руки багры, арканы и далеко зашли в воду, выбрав для этого большую отмель. Кое-где торчали из воды рогатины, и вскоре видны стали чуть провисшие верёвки, перекинутые с берега на берег.
— В стрелы! В мечи! — закричал Фёдор Шолохов с первой лодьи, но поднялся митрополит и остановил. Он велел поднять на древке шитую жёлтым шёлком "кону спасителя, велел возложить на голову себе белый святительский клобук и взять в руки вместо мечей иконы.
— Пред татарвою велю быть преклонливей травы! — зычным голосом провозгласил он. — Убрать паруса! Ко брегу со господом нашим!
Митрополит благословил всех. Когда опустили паруса и на вёслах подходили к берегу, он обронил глухо десятку воев:
— Биться токмо у сундуков!
* * *
Вот уж второе столетие привыкает ордынская знать к городам и не может привыкнуть. Привыкала поначалу к Сараю Бату, там, где Волга-Итиль режет себя в сотнях островов и, усмирясь, втекает во Внутреннее море. Привыкают и ныне к Сараю Берке, на восходном рукаве Волги — на Ахтубе, но не привыкнуть им, степнякам, не только к кабакам[83] но даже ко дворцам. Проскучав зиму, вся городская знать устремляется в степь — в её безмерные, но поделённые земли. Нойоны, эмиры, угланы, кади, яргучи и более мелкие чиновники Орды — все они разодрали степь на суюргали, на свои куски, а многие из них жиреют, имея от Мамая тарханные ярлыки и не платя никакого ясака: ни калана — с земли, ни копчура — со стад. Но Мамаю хватает. Его воинство, его приближённых кашиков кормит ясак простых скотоводов, а громадные доходы от даней, от торговых пошлин, но особенно — десятая часть от военных набегов обогащают его подземные кладовые несметными сокровищами. К ним ежегодно прибывают те, что идут с обширных земель. Синегорья[84] и всего северного Причерноморья — личной собственности Мамая. Его Крым ныне утяжелён городом Тану, что лежит в устье реки Дона, а город этот отбил Мамай у генуезцев. Через год, когда свершится великое возмездие за поражение на Воже, когда Русь, истерзанная и распятая, будет лежать у его ног, он, великий из великих, Мамай, начнёт покорять новые земли и прежде всего выгонит из крымских городов всех генуезцев и греков, что построили эти города. Пусть они приплывают к нему торговать с дарами и всепокорностью!
Как только южная степь покрывалась травой, Мамай: выезжал со всей своей громадной ордой приближённых — с гаремом и телохранителями, с бакаулом и кадями, с угланами и любимыми тысячниками отборных воинов-кашиков, — выезжал в тихие долины Синегорья. Там, у пахучих источников, он разбивал стан и нежился на солнце, и нюхал цветы, и купался в тех источниках, а жёны наперебой твердили ему, что он становится моложе и крепче с каждым днём...
Но в лето 1379 года немного было у Мамая безмятежных дней. По всей степи, по всем землям были разосланы отряды воинов. Одни проверяла готовность простых скотоводов к войне, другие везли сундуки серебра и злата, заманивая на великий поход против Руси наёмников. В ставку у Синегорья поступала всё новые и новые сведения о готовности кочевых и оседлых народов к великой войне. Приходили вести и из Руси. Мамай знал, что у великого князя Дмитрия нетверда церковная опора, что его любимый поп ещё не получил благословения на митрополичий престол, что Киприан плетёт сети против Дмитрия и никогда не простит ему того позора, с каким великий князь прогнал ставленника Царьграда от порога Москвы, от митрополии... Не только разумом, но чутьём определял Мамай всю духовную мощь молодого князя. Он слышал, как тот казнил предателя Вельяминова, жалел, что не удалось ему подсыпать князю зелье... Жалел и о том, что не нынешней осенью, а лишь через год удастся поднять все орды и все народы против Руси. Долго ждать больше года... Но пусть Орда ещё немного отдохнёт. Пусть кони наберутся сил, и тем, которым сейчас четыре года, будет пять, они сольются сотнями тысяч взрослых коней и станут топтать копытами сначала Русь, потом — Литву, потом — немцев, потом всё, что есть на земле до края моря неведомого, а на обратном пути эти кони пройдут по грекам, сметут то, что осталось от древних храмов, о которых рассказывал когда-то самому Батыю ходок из тех земель... После покорения вселенной, в самом конце, он заставит покориться гордый Египет, повелит разобрать никчёмные громады пирамид и построить из их камня невиданных размеров дворец. Вот там-то и будет середина мира. А пока должна литься кровь, как можно больше крови, и чем больше её прольётся, тем просторнее будет на земле, тем легче будет ему, Мамаю, приводить к покорности великие и малые, далёкие и близкие народы! Перешагнуть бы Русь...
Три дня назад бешеный сотник прорвал сразу три цепи Мамаевой охраны три кольца телег и костров, — и, когда его остановил тысячник, он довёл весть: на Дону захвачено посольство главного русского попа Михаила, любимца великого князя Московского! Три дня выдерживали пленников на большом расстоянии от ставки Мамая, следя, нет ли среди них больных, а на четвёртый, в трудный для русских послеобеденный час, когда смыкаются веки и голова думает лишь о постели, великий темник, превосходящий ханов в хитрости и жестокости, повелел привести митрополита Михаила и поставить пред очами своими. Двум епископам и одному большому боярину было дозволено войти в ставку. Сквозь два огня и опрыскивания, безмолвно подчиняясь обычаям поганых, прошёл митрополит Михаил с приближёнными, толмач был отогнан назад: Мамай изволил говорить по-русски.
Ставка была распахнута по обычаю входом на полуденную сторону. Вдали, далеко за кругами его степной охраны, состоящей из десяти тысяч кашиков, виднелись синие горы Кавказа и било сверху жаркое солнце июля. И вот в ставку, топча короткие тени, вошло русское посольство митрополита. Мамай лишь на миг кинул раскосым глазом в их сторону, а сам продолжал ползать по коврам и бобровым одеялам, собственноручно угощая жён кумысом. На противоположной стороне, слева от входа, замерли, сидя на подогнутых ногах, эмиры, угланы, тысячники. Их было немного — только те, что случились в эти дни в ставке великого темника. Мамай заговорил с жёнами, но те, принимая покорно его угощенье, не улыбались и не цвели от его услуг, было ясно, что делает это великий темник только для того, чтобы прослыть добрым, сердечным, каким, слышал он, часто бывают среди своей семьи повелители стран, лежащих на заходе солнца. Великий темник говорил не с жёнами, он говорил для своих вельмож, и говорил что-то оскорбительное для русского посольства, и те выхаркивали смех, скаля крепкие белые зубы. Натешившись, Мамай прошёл к своему походному трону с низкой спинкой, укрытому вишнёвым бархатом, сел и скрестил ноги меж золочёных ножек трона. Над головой повелителя степей и земель висел на серебряных тонких цепях, как висельник, "брат хозяина" — золотой саягачи, одетый в пышный ханский наряд, даже при крохотной серебряной сабле.