— Того мне доподлинно неведомо, однакоче молвил мне купец генуезской, что-де на сём берегу Волги сошлися больше двух сотен тыщ, но саранское войско ещё не переходило Волгу. — Епифан подумал, поморгал белёсыми ресницами, вспомнил: — А от гор, из Дикого поля, от Крыму всё идут и идут. Нукеры рабов гонят, вооружают и на коней сажают...
Князь Олег кивнул. Он знал, что первыми на врага татары бросают рабов, потом наёмников, сами же снимают сливки, добивая растрёпанного врага... Ему вдруг стало холодно в этот тёплый и ясный день.
— Подай мне корзно с лавки! Да помни: сия капель — не на нашу постель!
Епифан накинул на князя Олега корзно лилового цвета с жёлтой отокой, узкой, как золотая змея, по кромке и кликнул тиуна с чернилами:
— Отвезёшь ли, Епифан, весть на Москву?
— Ольг Иванович! С ног валюся! Пошли кого ни есть из бояр Кобяковых или Жулябовых — краше меня исполнят...
— Ступай, Епифан, да помни: этими днями ты мне понадобишься!
12
— Куда? Стой, прошу тя! Да стой, пень осиновой! — Захарий Тютчев успел схватить повод коня у Квашни. — Эти нукеры собакам подобны: побежишь порушат!
— И так порушат, понеже...
С увала с диким визгом и свистом летела на малую горстку русского посольства, на десяток конных и телегу с сундуком, сотня нукеров.
— Порушат, Захарка, ей-богу, порушат! — задрожал Квашня и запричитал: — Кабы не твой поганой язык, не послал бы тебя великой князь в сие посольство. А то како же без Захарки — языкаст! Вот теперь...
— Затвори уста, башка мутноумная! Читай молитву!
Времени Арефию Квашне как раз хватило на молитву. Егор Патрикеев, с которым лет восемь назад Тютчев спал в переходных сенях великокняжеского терема, не мог читать и молитвы — пересохло во рту, язык завяз, как соха в глине. Толмач Яков Усатов крестился одеревеневшей рукой, и лишь Елизар Серебряник, отобранный в посольство Захарием Тютчевым, твердил, щурясь на дикую сотню татар:
— Ужель пропало бабино трепало?
— С нами крестная сила! — перекрестился Тютчев, потрогал белёсые усишки и один тронул коня навстречу.
Лавина налетела с оголёнными саблями, расплёскивая июньское солнце по кривым жалам, она объяла коня Тютчева, оттеснила его к телеге. Конь заржал, поднялся на дыбы и едва сумел опустить копыта, как сотник нукеров уже кинулся к сундуку на телеге. Кругом визжали и свистели, рвали пуговицы с одежды послов. Сабли мелькали над шлемами нукеров и едва не касались голов русского посольства. Пахло потом, сыромятной упряжью, гнилым мясом из-под сёдел и киселью кумыса, он лился у сотника из кожаного архата, привязанного к арчаку седла и раздавленного в давке.
— Отпрянь! — крикнул Тютчев, приподымаясь в стременах над склонившимся к сундуку сотником и ещё над десятком голов, гроздьями нависших над сундуком.
Мгновенья могли спасти и погубить. Погибнет не просто десять человек или сундук с серебром а золотом — нет, тут может погибнуть дело: Тютчеву большие бояре поручили вызнать в Орде их замыслы и оттянуть по возможности нападение на Русь, а также получше прикинуть силы Мамая, о коих по Москве и всей Руси шли страшные толки.
— Отпрянь! — из последних сил выкрикнул Захарий и хлёстко ударил ладонью прямо по широкому лицу сотника.
Не успела сотня опомниться, завыть, изрубить русского наглеца, как он снова привстал в стременах, поднял руку и выкрикнул:
— Царь Мамай! Царь Мамай! Сундук Мамаю от князя! Мамай отрубит ваши башки и бросит собакам! — кричал Тютчев по-татарски и, видя, что всадники отпрянули от телеги, пустил своего коня вокруг, всё оттесняя врагов. Асаул! Веди нас к царю Мамаю!
Сотник качался в седле, унимая звериную злобу, и сабля его страшно ходила вдоль конского бока. Наконец он погасил застывший оскал своей улыбки и подал команду своим. Нукеры выстроились на диво скоро и, охватив посольство с обеих сторон, пошли лёгкой рысью, держа направление на полуденную сторону — туда, где на реке Воронеж приостановил свою Орду Мамай.
— Захарка... Полоумная ты образина! Я с тобою больше — никуда, вот те крест святой! — бубнил Квашня. — Пропадёшь с тобою, окаянная сила!
— Без меня пропадёшь, Квашонка!
Елизар Серебряник молча и украдкой вытирал пот со лба.
— И ты устрашился? Али смертию ты не умыван, Елизар?
— Всяко бывало... Токмо ты вельми круто взял ноне — отбуеручил пястью по роже! Этакого я ещё не видывал...
Егор Патрикеев вымочил наконец язык:
— Чует сердце моё: не вернуться нам в края отчие. Ты хоть пред Мамаем не растворяй уста лающи, молю тя, Захарка!
Нукеры скакали лёгкой рысью, свесясь кто на левую, кто на правую сторону и держась икрой ноги за седло — так отходили затёкшие зады.
— Захарий, я тоже страшуся... — признался один из кметей-охранников, возничий.
— Тебе страшиться — пупок тешить, а у меня в отчинной деревне сын... Кому страшней?
Елизар понял, что родила ему сына та самая полонянка, которую выкупили они в Сарае.
Дорога, показавшаяся в степи, вывела к реке, круто пошла вниз.
— Попридержи коня! — обернулся Тютчев к вознику.
Брод оказался неглубоким. Поднялись на другой берег, миновали худосочный лесок, и вот уж замелькали вдали сначала головы и горбы верблюдов, потом тучи коней залучились высокими колёсами арбы, поставленные плотной цепью, выгнутой в открытое поле.
— Орда в походе... — негромко заметил Захарий и строго добавил: Примечайте! Кто жив останется — великому князю доведёт...
— С тобою останешься! — шмыгнул носом Квашня.
* * *
Четверо суток без малого продержали русское посольство в окружении татарских арб и походных ставок, из-за коих ничего не было видно. Пока с завязанными глазами их провезли к середине походной Орды, Захарий Тютчев насчитал четырнадцать караулов, где их окликали. Караулы эти — круги арб и ставок, развернувшиеся вокруг главной ставки Мамая. Внешний круг был замечен Тютчевым издали. Это была бесконечная цепь телег, уходившая к горизонту и вмещавшая в себя не меньше воинов, чем было их у углана Бегича на Воже. Следующие круги, расстояние между которыми было саженей в двести (Захарий считал конский шаг!), были короче, и, чем ближе к ставке Мамая, тем отборнее ставились воины. А у самой середины этой непробиваемой паутины сомкнулись десять тысяч самых отборных кашиков — число, некогда назначенное Чингизханом для личной охраны. В этой тьме воинов каждый отвечал за другого, все следили и друг за другом. Из десятой части общей добычи, принадлежащей хану, немало перепадало именно им, кашикам из личной охраны.
Тютчев благодарил судьбу, что она надоумила взять в посольство Елизара. Этот кузнец, серебряных дел мастер, предусмотрительно взял и уложил в телегу пуд вяленого мяса и сухого сыра. Он же настоял на том, чтобы взять бочонок квасу. Теперь, когда татары не давали посольству ни есть, ни пить, ожидая, видимо, унизительных просьб, Тютчев со товарищи держался вполне независимо. Ни один из кашиков не осмеливался пока нанести обиду, но если Мамай повелит... Дрожь по коже Тютчева осыпалась холодным горохом, а что до Квашни — тот и вовсе слинял с лица.
— Утечь бы... — мечтал он вслух.
— Самое бы время, — соглашался Тютчев, понимая, что они всё самое главное поняли: Орда пребывала в большом походе, из которого нет возврата без кровавой рати, ибо ничто и никто не сможет уже остановить эту лавину, в которой вчетверо, впятеро больше войска, чем было у Бегича, даже если не считать наёмных войск генуезцев, черкесов, ясов, кыпчаков, буртасов и прочих народностей, населявших бескрайние просторы Улуса Джучи. Утечь бы да сказать великому князю, что нет надежды на исход мирный, что все поднялись в ордынской степи от мала до велика. Сколько раз слышал Тютчев плач детей в ночи, рёв верблюдов, ослов — звуки, пробивавшиеся сквозь ржанье и топот сотен тысяч коней и говорившие о том, что семьи двинулись за воинами, а это признак большой войны, предвестие кровавых ратей.