— Сё добрые соколы! — повеселел Дмитрий. — В птичьих и звериных ловах зело борзы.
Соколы были слабостью Мамая. Глаза его загорелись. Ещё с детства он упивался соколиной охотой. В стремительном полёте, в налёте, в ударе и хватанье добычи было что-то от татарского воина-степняка — та же кровожадность, та же беспощадность к жертве, как учил великий Джучи...
— А добры ли они в полёте? Не обманывает ли русский князь?
— Ежели сокол отпустит птицу, зайца или лису степную — за каждую тварь, ушедшую из когтей его, я дам табун коней!
— Не отпустит, княже! — донёсся голос Бренка, но сорвался: там налетели на мечника кашики, закрывая ему рот. Послышались удары.
Мамай крикнул — всё успокоилось.
— Добро молвил московский князь... Я зову тебя на охоту. Завтра поутру!
Дмитрий поклонился, смяв бороду о грудь, и подумал: "Проносит тучу..."
— А за подарки твои... — Мамай ухмыльнулся, и шатёр ответил ему сдержанным смехом. — За подарки испей нашего каракумыса[57].
— А нешто, Мамай, Орда оскудела? Нешто нету в ней медов сычёных аль бражных! Коль нету — пришлю!
— Медов нету!
— А нешто Орда промышленным людом, торговым, оскудела? Нешто купцы иноземные вин боле не везут в Сарай?
— Вина иноземного — море в Орде!
Мамай поднял руку и что-то каркнул через плечо. Подлетели служанки, скрытые до того за ханскими жёнами, ототкнули длинногорлые кувшины и стали наливать светлое фряжское вино в золотые чаши. Первую поднесли хану, вторую налили Мамаю, но тот отправил её Дмитрию, а себе велел налить тёмно-коричневого, как старая дублёная кожа, кумыса. Он не стал дожидаться, когда разнесут всем чаши е вином, дождался только музыки, что грянула за шатром, и глотнул кумыса, осторожно, как дикий зверь на неизведанном ещё водопое.
Тренькали струны и гремели барабаны, и, когда они затихали, в тишине сновали служанки, разнося вино и кумыс. Ударяла музыка, и все принимались пить.
Пили только под музыку.
"Эко, дивья-то открыли!" — думал Дмитрий и легонько пригублял заморское вино, ощущая солоноватый вкус крови из прокушенной нижней губы.
* * *
Мамай с ханом Магомедом отпустили военную и гражданскую знать, а Дмитрия оставили и более двух часов — с глазу на глаз — выспрашивали его о Руси, о княжествах, об урожае и табунах конских, о ратной силе и вооружении. Спросили, зачем он, князь Московский, воздвиг каменные стены вокруг Кремля... Дмитрий хитрил, отвечая на их вопросы. Хан с Мамаем слушали, кивали и не верили ни единому его слову.
Нескоро Дмитрий покинул ханский дворец. С трудом взобравшись в седло, он поехал по аллее назад мимо не убранных ещё подарков, мимо тройного ряда облитых потом кашиков. Бренок на порожней телеге следовал за ним.
У кованых золочёных ворот дворцового сада Дмитрий почувствовал, что у него вдруг стало темнеть в глазах. Он был готов к этому, поняв в единый миг, что это подступает отрава к сердцу. Он с проклятием оглянулся, увидал Бренка на телеге, десяток кашиков, но и они, и ряды гружёных добром арб, и строй ханской гвардии — всё это померкло и странно смешивалось с криками и звериным воем.
— Княже! Княже! — уже из темноты послышался голос Бренка[58].
Дмитрий, к своему удивлению, всё ещё держался в седле, ещё связанный с этим потемневшим, исчезающим из глаз миром множеством нитей — слухом, зрением, осязанием, памятью о близких и далёких людях, вкусом крови во рту из прокушенной губы, желаниями, верой, тоской по Евдокии, отвращением к коротким толстым пальцам Мамая, царапавшим дорогие ножны сабли, стремлением наконец выбраться из этого душного, грязного, золотого гнезда. Всё это жило в нём, было с ним а ту минуту, когда божий мир затопила непроницаемая мгла, особенно густая и плотная оттого, что только что ярко светило солнце.
— Княже! Княже!.. — доносился голос Бренка.
И чем больше слышалось из того мира, который, казалось Дмитрию, он покидает навек, чем громче выли татары и гремели опрокинутые арбы, визжали выбежавшие жёны хана и служанки, тем легче становилось на сердце, тем прочнее казалась связь е этим миром, от которого судьба всё ещё не могла его оторвать.
— За гордыню, за грехи наши... — молился Бренок. Дмитрий подумал, что надо бы слезть с коня, стать на молитву и тут, на этой прегрешной земле, без соборования и причастия — без того, чем крепка православная могила, вознести к небу последние слова свои, но в окружающем мире что-то стало меняться. Еле уловимой тенью проступил ханский сад, обозначились ворота, позади — аллея, и всё это становилось ясней и ясней. Небо светлело, и на нём выступил светлый край солнечного ореола — тонкий серпик, который всё рос и рос. К нему были устремлены глаза людей, и замерший было рёв тысяч глоток вновь вырвался наружу, потряс сад, дворец, слился с воем и криками базаров, улиц, посадов... Когда же стало во весь размах сиять на небе солнце, Бренок всё ещё молился, но уже за дарование людям света и жизни, а на аллее началась свара: кашики учинили кражу сваленных с арб подарков, сотники вынули сабли и рубили воров на месте. От дворца охапкой выброшенного сена, растрёпанный, бежал главный кам, а за ним — великий темник Мамай. На кругу, где высохла уже кровь убитого отступника, Мамай догнал кама, повалил на землю и стал бить красными башмаками, отчего казалось, что они в крови.
Бесстрашный и всесильный Мамай бил великого кама, страшного и неприкосновенного, бил жестоко и долго.
Шамана, обещавшего великому Мамаю безоблачную и счастливую жизнь, похожую на нынешний солнечный день, подвело затмение.
На аллее и по всему саду кашики ловили друг друга, прятали краденое. Ворота были отворены, стража разбежалась, и Дмитрий с Бренком одни выехали на улицы Сарая.
— Надобно заказать владыке молебен, — промолвил князь.
— Да баню истопить! — добавил Бренок.
21
Только через три недели Мамай удосужился избыть страсть свою на охоте с соколами. Были, знать, дела важные. Доходили слухи, что-де хан с Мамаем сбирали малый курултай и на совете этом, многодневном, с пирами и трубным зыком, судьбы Руси раскладывали. Про самого великого князя положили так: на Русь не пускать до холодов, а там видно будет. Ваньку же, князёнка тверского, не выпускать аж из Сарая, покуда батька, князь Михаил, не удосужится прислать за него большие деньги — десять тысяч рублей серебром, кои Ванька набрал у хана и прогулял со дружками. А брал ли столько — поди знай... А ещё доводил подкупленный кыпчак, что ускакал на Русь, в Тверь, новый посол, а направлен был тот посол на другой день, как солнце меркло. Зачем послан — неведомо...
Накануне охоты Мамай прислал тысячника, и тот передал, что местом встречи охотников будет берег реки Итиль с полдневной стороны Сарая.
Дмитрий взял с собой Бренка, Капустина и Монастырёва. Князь Андрей не любил охоту с соколами и потому оставлен был досыпать. За ворота выехали и сразу заминка: возвращался из Сарая, от мастеровых людей, с коими дружбу завёл, Елизар Серебряник. Слуга он был справный, ни разу не вернулся пьян или пуст, всегда что-нибудь да узнавал. Особенно густые потекли слухи, когда вошёл он в линейные дворы, работавшие на хана.
— Чего несёшь, Елизаре? — спросил Дмитрий слугу. Тот поклонился обнажённой головой, строго оглядел высоких слуг Князевых, помялся.
— Отринь сомнение при слугах моих!
Елизар сделал движенье, среднее между кивком и поклоном, и хотел рассказывать, но сам Дмитрий остановил его:
— Поди-ка, коня возьми и поедешь со мною в степь! — повелел он, заботясь о том, чтобы не опоздать в назначенное место: — Дорогой поведаешь.
Елизар выскакал из ворот без седла, охлюпком. Бренок придержал коня, уступил место по правую руку от князя.