Когда ребенку плохо, он не скрывает страданий. И взрослый, успокаивая малыша, с радостью согласился бы сам перенести любую боль, только бы не терзаться от жалости. Но стихла боль, спала температура — и уже улыбка проступает на покрытом испариной лице, и вялые руки уже тянутся к игрушкам. Дети не привыкают к болезни: плачут и жалуются только пока им действительно плохо.
Когда Лена засыпала, Зоя вязала, сидя возле постели дочери, иногда ей даже удавалось пошить — если поручала Леночку деду или бабушке. Обоих — Ефима Петровича и Александру Васильевну — присутствие Зои как будто сковывало в эти дни: не будь ее, старики заласкали бы, зацеловали, заносили бы на руках больную Леночку.
Когда-то, увидев вернувшуюся из Ленинграда беременную Зою, Александра Васильевна пережила такое потрясение, что у нее случился гипертонический криз. Она слегла, и несколько раз пришлось вызывать «скорую». Что же касается Ефима Петровича, то он встретил дочь угрюмым молчанием и почти не выходил из-за своего рабочего столика в кладовке — ковырялся там, спустив окуляр на правый глаз, в часах.
Если Александра Васильевна, оправившись, не раз набрасывалась на Зою со слезами и упреками, то Ефим Петрович упрямо отмалчивался.
Зато когда Леночка родилась (это Ефим Петрович дал ей такое имя), обстановка в доме Дягилевых совершенно изменилась. С удивительной — будто у голодных к пище — жадностью тянулись старики к внучке, носили поочередно на руках, агукали, пуская слезы умиления; Ефим Петрович с юношеской резвостью гонял и в аптеку, и в детскую кухню, а его жена обязательно просыпалась вместе с Зоей по ночам, когда нужно было кормить девочку. Главное же, с тех пор Зоя больше не услышала от матери ни одного упрека, а к Ефиму Петровичу вернулась отличавшая его любовь к философическим рассуждениям о суете сует и непонимании людьми высокой тайны Времени.
…В один из этих тревожных дней забежала к Дягилевым после работы Светлана Прохорова. Принесла Лене коробку зефира в шоколаде, посоветовала делать компресс на ушко и, между прочим, напомнила Зое о Свиридове: переживает, мол, товарищ.
Напоминание о Свиридове вызвало у Зои ощущение сквозняка где-то в самом укромном закутке души. Посмотрела в озабоченные за стеклышками очков глаза подружки и поняла: агент есть агент.
— Не верю я в его переживания, — убежденно сказала Зоя.
Светлана замахала руками, словно нечаянно схватилась за что-то очень горячее.
— Ты не веришь, а я каждый день Юрия Захаровича вижу. Честное слово, страдает мужик.
— Я тут ни при чем. Сам виноват: ошибся. Ему нужна любовница. Чтобы не тащила в семейную ловушку. А мне муж нужен, ты же знаешь!.. Разве я виновата? Вот так и передай своему Юрию Захаровичу, что я опасна: заманю в ловушку.
— Ох, Дягилева, опять ты в своей манере — пятишься, как рак! — Светлана покраснела от досады. — А Свиридов человек очень порядочный, между прочим.
* * *
По распорядку обеденный перерыв на токарном участке был установлен с двенадцати до часу дня. Но фактически начинался он минут на десять раньше. И сколько Лучинин ни шумел по этому поводу, сколько ни заставлял торопыг, попавшихся ему на глаза, вернуться к станкам, изменить традицию был не в силах. Без десяти двенадцать ритм работы на участке надламывался и стремительно падал. Самые добросовестные токари в эту минуту вспоминали, что надо бы проверить приборы или пересчитать готовые кольца. Те же, кто не имел высокой славы передовика, деловито отправлялись в туалетную комнату мыть руки.
Без десяти двенадцать Игорь остановил станок, шумно выдохнул, сделал несколько разминочных движений руками и осмотрелся. Словно языки белого пламени, вспыхивали над станками, над тумбочками газетные листы. Народ читал!
Первым из читателей подошел к Игорю наладчик Сивков (недоучка Витюня Фролов все еще сидел возле ящика с песком и, нещадно дымя папиросой, разбирал газетные строчки).
Сивков — сорокалетний мужчина, широкий, с крупной лысой головой и белокожим пухлым лицом — более, чем кого-либо, уважал самого себя и этого не скрывал. Все же прочие свои чувства хитрый Сивков таил.
— Про Коршункова, значит, написал? — спросил он с прищуром.
Игорь растерялся.
— Почему ты так думаешь? Это же не очерк, а художественная вещь…
— Ну и сколько же тебе обломится за такую вещь?
— Сам ты вещь! Там ясно написано — рассказ.
— Ну ладно: рассказ… Хотя мне показалось — больше на басню смахивает… Ну, сколько? — И Сивков похлопал по своему карману.
— Нисколько. В многотиражках не платят.
— Да? — удивился Сивков. Или прикинулся удивленным. Уж ему-то доверять никак нельзя. — Тогда зачем же уродовался, столько слов навешал?
— Нравится — вот и писал.
— Выходит, ради славы старался! — Сивков понимающе кивнул.
— А что, по-твоему, нельзя?
— Да что ты, Игорек! Давай, давай… Я потом хвастаться буду: вот, с писателем в одном цехе трудился. Здорово писал. Только работал хреново.
— Ты, что ли, хорошо работаешь? Каждый шаг в рублях высчитываешь.
— А у нас, товарищ корреспондент, социализм пока еще. Каждому по труду, как говорится. И про мою работу никто ничего плохого не говорил.
— Ну и работай на здоровье! — огрызнулся Игорь.
— А ты, значит, будешь писать?
— Буду.
— Ну, пиши, пиши… Вранье-то, оно, должно быть, прибыльнее честного труда…
И Сивков удалился — с разведенными по-бабьи локтями, исполненный чувства собственного достоинства, он медлительной поступью отправился в столовую.
Игорь был бледным, как лист бумаги. «Ну почему — вранье? — беззвучно выговаривали его губы. — Ну как же — вранье?»
Разве вранье — те недавние вечера, когда он, отказавшись от прогулок по акациевой аллее, сидел в кухне, исписывая страницу за страницей. Хотелось рассказать обо всем, что знал, видел, понимал, но все это мучительно не совпадало с заранее придуманным планом рассказа: бывший учитель должен был за столом президиума пожать руку замечательному ученику. Эта сцена казалась Игорю весьма значительной, и потому живое, своими глазами виденное, он отбрасывал, а схему, точно елку, украшал нарядными выдумками. И все-таки в один из вечеров случилось нечто таинственное. Вместо муки и страха завязнуть в путанице событий пришла согревающая волна радости. События в рассказе вдруг сами собой сцепились так, что уже ничего ни выбросить, ни прибавить. Слетела усталость, уже не резало глаза — Игорь вскочил из-за стола и закружился в маленькой кухоньке, потирая ладони в сладостном экстазе.
Он и уснул в ту ночь сразу же. Утром перечитал текст и опять весь сжался от радости: все нормально, все держится!..
— Писатель, а писатель! Идешь, что ли, в столовую? — Склонив набок голову, хитровато улыбаясь, смотрел из-под нависших шалашиком сальных волос Витюня Фролов.
Игорь уставился на него ненавидящим взглядом. И напугал Фролова. Лицо его приняло заискивающее выражение, Фролов затараторил:
— Вообще-то здорово ты саданул! Я понимаю — это не так просто. Я вот даже школу бросил из-за сочинениев. Ну ненавидел это дело просто до смерти! Другое дело — на баяне играть, это для меня удовольствие. А тебе, значит, это самое, сочинять. Я же понимаю! Может, и а писатели когда-нибудь пробьешься, а? Вот бы здорово было! — И Фролов с восхищением заглядывал Игорю в глаза.
Игорь пожалел Фролова: какой он темный, этот Витюня — самого себя уважать не умеет!
— Ладно, сейчас идем в столовку, — оттаявшим голосом произнес Игорь. — Только давай Коршункова подождем.
— Дался тебе этот Коршунков! — с неожиданной злобой выговорил Фролов.
— А что? Чем он тебе не нравится?
— Не знаю, чем только вот так, — Фролов чиркнул рукой по горлу, — не нравится. Тих-хушник!
— Ну, зря ты так. Сережка — отличный парень. Просто он умный, а это не всем по вкусу.
— Да? — язвительно переспросил Фролов. — Оба вы, я чувствую, большие умники. Потому и спелись!.. Ладно, ладно, не буду портить компанию. Куда уж нам, темным! Пойду один… лаптем щи хлебать!