Да кто же, свинья ты эдакая, живет так, как ему хочется? — спрашивали меня люди-тени. Спрашивали меня те, кто был убежден, что не живет своей собственной жизнью, и что жить своей жизнью так, как тебе вздумается, аморально…
Группа обвинителей. Тех, как вы догадываетесь, которые живут у тебя в голове и ждут, когда в мозгу зародится какая-нибудь мысль или желание, чтобы зловеще прорычать из полумрака и накинуться с уродливыми угрозами и обвинениями.
И я вот что думал об окружающих меня людях: вам все настолько лень, что вы даже не можете понять, когда кто-то рядом захочет измениться! Священная лень!
Я говорил себе — если кто-то был пьяницей или сумасшедшим, вы не захотите принять его в другом виде. Потому что, если он изменится, вам придется менять и свое отношение к нему. Непосильная задача!
Я полагал, что людей не интересует, буду ли я счастлив или несчастен. А интересует только их собственное спокойствие. И важно лишь, чтобы я не обременял их всякими глупыми переменами в своей жизни!
Вот почему я проигрывал.
* * *
Я сидел в своем кабинете и думал обо всем сразу. Выдвигал ящики и собирал свои черновики и наброски. Так, подсознательно, я готовился уйти из Больницы. Да, я собирался уволиться и забрать с собой все, что успел написать. За последний год я написал около ста рассказов для разных газет и журналов. Значит, не все было потеряно. Кроме любви и молодости, которых я стыдился, у меня был и свой маленький творческий мир. Очень смешно, думалось мне, жизнь разваливается на части, а я пекусь о своем полоумном творчестве.
Я углубился в чтение забавного рассказика о хане Круме, который был написан для одной юмористической газеты, и тут в дверь постучали. Потом тот, кто был за дверью, начал нервно совать ручку в отверстие замка, и наконец дверь распахнулась. На пороге стоял Начо, взбешенный санитар с налитыми кровью глазами. Сейчас его глаза казались еще краснее, потому что он был очень зол, да к тому же пьян.
— Доктор, этот, из первой палаты, упал.
— Кто, а, Начо? — спросил я и посмотрел на него.
— Так этот самый, ну!.. — неопределенно махнул рукой Начо. — Этот старикан, который, это самое, ребенка — того…
— Ага! — догадался я и поднялся. — А почему он упал?
— Так кто ж его, мать его! — с бессмысленным весельем и злобой сказал Начо. Это было универсальным объяснением для его простецкой натуры. По крайней мере, в тот момент мне так казалось.
— Где он сейчас? — спросил я. — Вы его подняли?
— Подняли, ага, — попытался литературно выразиться Начо, и это прозвучало смешно. — Мы его подняли и свалили на койку в третьей палате. Там раньше лежал этот, ну, такой, мелкий, но вы же его выписали.
— Ага!.. — сказал я и на минутку задумался.
Упавший пациент был «этот, с ребенком». Для меня информации было достаточно. Другие подробности были бы излишними. Пятьдесят пять лет, крупный такой дядька с достаточно упорядоченным и осмысленным поведением. Год назад он убил двенадцатилетнего мальчика. Вот почему для меня он был просто «этим, с ребенком».
Говорят, он выкинул его из окна. Если я правильно помнил, убийство он совершил по психотическим мотивам. А какое убийство совершается под влиянием других мотивов, думалось мне. Разве можно убить кого-то просто так и быть при этом абсолютно нормальным. Кто знает?
Я встал из-за письменного стола. Проходя мимо стоящего, вылупившегося на меня Начо, я в какой-то момент с ним поравнялся. И оказалось, что я выше ростом. Значит, я смог бы его побить, если б пришлось. Как-нибудь в другой раз, подумал я. Сейчас не до того.
Я миновал две палаты, вошел в третью и быстро составил картину. Пятидесятипятилетний шизофреник и детоубийца умирал. «Очень смешно, Начо, очень смешно, — сказал я про себя. — Он упал, Начо, потому что он очень, очень плох». Так я сказал и вслух.
— Слыш, Начо…
— Чего тебе, доктор?
— Этот, скажу я тебе, совсем плох. У него пульс нитевидный. — Именно так я сказал Начо, стараясь, чтобы все звучало как можно более непонятно. Мне всегда нравилось говорить неподходящим образом с неподходящими людьми. Начо с трудом читал по слогам, и этот термин (нитевидный) ему определенно ничего не говорил.
Но мне он говорил достаточно. Я знал, что с такими пациентами часто происходит следующее: их разрушенная нейролептиками иммунная система вдруг дает сбой, и у них молниеносно развивается воспаление легких, без температуры, с минимальной симптоматикой — пациенты не кашляют, не хрипят, у них даже нет видимой одышки. Они просто ложатся и умирают. Иногда хватает трех-четырех дней. Фульминантная пневмония. Скоротечная.
— Начо! — крикнул я, хотя знал, что Начо стоит у меня за спиной.
— А! — отозвался он.
— Позови сестер. Всех! Иначе мы его потеряем.
— Слушаюсь! — гаркнул Начо и быстро, с устрашающим видом зашагал по коридору.
Через полчаса мы смогли раздеть расслабленное, рыхлое тело больного. Он тихо лежал и только время от времени постанывал. Я почти с ним не говорил. Вообще-то, из-за этого мне было неловко. Даже при его поступлении я перемолвился с ним лишь парой слов. В основном, изучал документы.
Из краткого опроса я понял, что он принимал факт совершенного убийства неестественно спокойно и холодно. Он называл свой поступок «убийством» и рассуждал о нем, как это бы делал какой-нибудь третьеразрядный судебный эксперт.
Другими словами, он себе это убийство простил.
Он полностью списал его на свою болезнь и был в каком-то бредовом согласии со своей совестью. В последующие годы в его поведении не наблюдалось никаких других симптомов шизофрении, был лишь этот импульсивный акт зверства.
Вот так — не было похоже, чтобы он сильно переживал по поводу того, что убил ребенка. В то время как я переживал, причем сильно.
Естественно, что у меня, как у врача, нашлась бы куча рациональных объяснений и хитрых приемов, чтобы объяснить все это. Осмыслить. А потом прикинуться беспристрастным, великим и мудрым. Я мог бы держаться как человек, преодолевший естественный человеческий ужас от детоубийства. О, да! Я мог бы вести себя как холодный мудрый альтруист, который любит всех и всем помогает, независимо от того, что они совершили в жизни. О, да! Психиатрия производила на свет именно таких всепрощающих бздунов.
Мог бы. Да только вот я, как и Начо, послал всех и вся далеко и надолго. Мне осточертело прикидываться хладнокровным и добропорядочным врачом, возвысившимся над человеческими страстями, врачом всепрощающим и всеблагим. Меня, как обычного парня, этот убийца сбивал с толку. А кроме того, сбивал с толку и факт, что я испытываю к нему смешанное чувство страха и почтения. Как будто мне хотелось похвалиться этим знакомством! Ведь далеко не каждый знаком с убийцей ребенка! Ну да ладно, я с ним почти не говорил, а помогал санитаркам. Общими усилиями мы перенесли его на койку и хорошенько укутали. Он уже почти остывал. И это был исключительно плохой знак. Убийца умирал, и в то время как из его горла вырывались редкие хрипы, он странно смотрел на меня. Это было естественным — ведь он уносил с собой в могилу тайну, как жить после убийства ребенка. Да, его взгляд леденил душу. Поэтому я его избегал.
После того, как мы укутали и обложили его тело бутылками с горячей водой, я выписал новое лечение. Не вызывая старой врачихи Тодоровой, я прописал, ему вливания антибиотиков. И надеялся, что они ему помогут. Мое сознание двоилось. Мне казалось биологически естественным отнестись к этому пациенту небрежно. Какая-то низкая, типично обывательская, жестокая часть меня говорила: «Ну и что, он детоубийца, пусть так и сдохнет!»
Обычное животное чувство во мне советовало прикинуться рассеянным и оставить его умирать по недосмотру.
Но моя более хитрая часть шептала: «Такого редкого и поучительного случая тебе не сыскать, чего же еще желать? Ты спасешь убийцу и докажешь свое превосходство над тупой, мещанской моралью. Как не помочь убийце ребенка?»