В воздухе вокруг нас витали хорошее настроение и безмятежность. Мы совершали обход, потом я принимал больных, которые поступили предыдущей ночью, и сочинял декурсусы. Эти короткие записи, из которых составлялись потом истории болезни тысяч больных, были полны идиотских формулировок, как, например, «внутренне напряжен» или «внешне спокоен». Добавлял я туда и описания драк, кровавых сцен, инцидентов с ножами, а иногда и описания нелепой смерти; потом я менял лечение для тех, кто в этом нуждался; я делал больных такими, какими хотела их видеть Карастоянова, — бодрыми, веселыми и улыбчивыми, добавляя к их курсу галоперидол или флуперин; назначал инъекции и под взглядами сестер усердно чиркал по страницам огромной кучи документов.
Сестры же только делали вид, что за мной наблюдают и что их интересует моя писанина.
Хотя, черт побери, я иногда думаю, что она их, правда, интересовала. Потому что сестры в Больнице были, как старые, матерые волчицы; они относились к Больнице так же серьезно, как волчицы к своему логову; эти сестры вскормили не одного и не двух безумных ромулов и ремов молоком из хлоразина и флупентиксола.
В одиннадцать часов, точные, как атомные часы, мы с Карастояновой завершали текущие дела, встречались в ординаторской и переглядывались.
Потом я быстренько находил Косю по прозвищу «Скорая помощь» и посылал его за пивом.
Косю Скорая помощь в прошлом был математиком, а в настоящем — пациентом психбольницы. Он любил спорт. Был высоким и худым. И много бегал. Все бегал и бегал. Иногда, бегая по коридорам отделения или по аллеям Больницы, он издавал устрашающий рев, а иногда с треском выстреливал из себя отработанный воздух. Он был похож на снующую, ревущую и стреляющую метлу. Но в принципе, Косю был спокойным и милым, воспитанным человеком. До того, как попасть к нам, он побил своих отца и мать и закидал их камнями. Но может быть, они это выдумали. Он был вынужден киснуть в отделении именно из-за агрессивного поведения, которое, правда, здесь никогда не проявлялось.
А нам с Карастояновой это было на руку.
В одиннадцать мы посылали его в магазинчик за рекой, и в одиннадцать десять он уже был в Больнице с десятком бутылок пива. В такие минуты я хлопал себя ладонью по бедру и восклицал: «Ух ты!» Косю вежливо подавал нам сумку с бутылками, Карастоянова благодарно угощала его десятком сигарет, он откланивался, и мы садились пить.
Кто не пил пива с Карастояновой в одиннадцать утра, после обхода отделения, тот все равно что никогда не пил пива.
Для нас это был нектар. Мы оба немало выпивали по вечерам, так что утром пиво лилось в наши глотки и гасило, как благородный пожарный, разожженный накануне огонь. Ш-ш-ш.
И разглагольствовали. Бесконечно. До конца рабочего дня.
Я жаловался.
Сидел с опущенными руками и жаловался:
— Моя пропащая жизнь! Моя жизнь пропала, доктор Карастоянова. Дурацкая жизнь, моя дурацкая жизнь. Да-с-с…
А Карастоянова смотрела на меня с любопытством. И как будто говорила: «Ах! Сколько же ты прожил, чтобы считать свою жизнь пропащей? И какая невероятная, пышная любовная драма могла бы получиться из твоей истории! Давай же, рассказывай! Я стареющая женщина, я романтичная сплетница, и мое сердце горит от желания соприкоснуться с чужими треволнениями, я жажду душераздирающих историй про молодых и несчастных влюбленных. Ну, давай же!» — вот что выражал, как мне казалось, ее театрально остановленный взгляд.
— Н-да… Я хочу сказать, что все… по-моему, запуталось… и я думаю отказаться и… — произнес я и остановился. Уж очень резко я начал говорить о каком-то отказе, о котором еще толком не думал. Я даже не знал, что именно имел в виду под этим «думаю отказаться». Явно мой мозг выдавал фразы независимо от меня.
— Н-да… — снова протянул я, поднял бутылку пива, посмотрел на Карастоянову через бутылочное стекло и сделал глоток. — Да! Я не хочу так больше жить. Я умру! Да, доктор Карастоянова, я умру.
Я произнес эти слова, и мне стало очень покойно и грустно. Может быть потому, что мне было хорошо в уютном кабинете с многомудрой доктором Карастояновой, с одной стороны, и пивом, с другой. Еще чуть-чуть, и я бы расплакался от умиления и жалости к самому себе. Я чувствовал себя сломленным и размягченным, как вареная мидия.
— Калин, ты меня пугаешь! Перестань пороть чушь, дружок, мы все переживаем такие периоды. Ты же мужчина, возьми себя в руки, недостойно так ныть. И как бы тебе сказать — некрасиво это, жалко как-то. Не уметь вовремя остановиться и взять себя в руки. Что? У тебя роман с психологом? Так это же самое естественное в мире. Если все серьезно, ты разведешься, если нет, то это пройдет. Мне кажется, ты стал больше пить. Это меня тревожит. Но ты еще молод, сможешь бросить. Только не отчаивайся, потому что я терпеть не могу отчаявшихся мужиков, меня сразу тошнит.
И она выпрямила спину, приняв самую горделивую из всех своих поз.
Да, она принадлежала Другому поколению! Ушедшему поколению. Она была из тех Женщин — о Достоинстве которых и еще много о чем ходили легенды. Такая Женщина могла бы умереть от лишней рюмки на каком-нибудь стылом, ужасном чердаке, но перед смертью она бы привстала, чтобы поправить прическу. Чтобы умереть в красивой позе и с незапятнанным Достоинством. Богема шестидесятых. Я знал таких.
Поколение Карастояновой — самозабвенные строители своей собственной, значимой для них жизни. Они были уверены в ее ценности и в ценности своих унизительных советов. О боже.
— Моя жизнь не задалась! И вот что, я наконец решил: ухожу из Больницы! — сказал я и вздохнул.
— Я тебя не понимаю, — произнесла Карастоянова. И мне стало абсолютно ясно, что она никогда не сможет меня понять. Мы были из разных поколений.
— Мне надо кое-что написать, — сказал я и уставился в монитор. Было тяжко, но не неприятно. Я представлял себе доктора Карастоянову как скалу в сказочном море, покрытую целебными водорослями — ступишь на нее и обретешь покой.
— Ладно, пиши! — сказала она.
Я запрокинул бутылку и пил из нее, пока она не опустела. Потом, с решимостью того, кто пьет с раннего утра, достал из сумки еще одну бутылку, закурил и сел писать.
ПРИТЧА О БУДДЕ МЕНЯЮЩЕМСЯ
Устав от долгих скитаний, бескрайних постов и голодания, от тяжелых телесных испытаний и суровых ограничений, Сиддхартха Гаутама присел под смоковницей.
Задумался и понял, что находится недалеко от города Варанаси, иногда называемого Бенаресом. «Останусь тут подольше, — сказал себе Сиддхартха. — Хватит уже скитаться, я падаю от истощения. Я не получил просветления, а только измучил тело и дух. Этими испытаниями мне ничего не достичь. Насколько больше я знаю теперь, чем раньше? То, что голодать трудно и мучительно? Так это я всегда знал! Полная чушь! Говорят, мудрецом можно стать, только пройдя испытания! Это слова какого-нибудь одержимого идиота. Могу себе представить, как он сидит в прохладной комнате, объевшись сладостями, и от излишка энергии думает о самоистязании. От сладкого в нем множатся силы, и он хочет стать героем и мучеником одновременно. Хочет быть грозным и суровым, хочет совершить что-нибудь потрясающее. И от нетерпения потягивается так сильно, что хрустят суставы.
М-да. Только такие люди могут придумать эту глупость, что испытание тела и духа ведет к мудрости. М-да…»
И Сиддхартха вздохнул.
Вдруг, откуда ни возьмись, под зыбкой тенью смоковницы выросла фигурка мальчика. Ребенок встал перед Сиддхартхой и посмотрел на него. А потом нахмурился.
— Как дела? — спросил Сиддхартха.
— Ничего! — промямлил мальчик, явно ему не особо хотелось говорить.
— Как так, ничего? — слегка разозлился Сиддхартха. — Ты разве не ищешь каких-нибудь ответов?
— Чего? — удивленно протянул тонким голоском мальчик.
— Хм, — фыркнул Сиддхартха, разозлившись на себя от голодания. Даже его шутки стали скучными и глупыми. Когда человек обрекает себя на голод, он не может быть очень веселым или хотя бы смешным, — сказал себе Сиддхартха. И когда он чересчур праведен — тоже, — добавил он в уме.