Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Это да, но и до мясников нам далеко, — улыбнулся доктор Роев.

— А потом, как ты думаешь, ведь совсем по-другому звучит: психиатр?

— Совсем по-другому! Психиатрия — это очень сексуально, — довольно улыбнулся доктор Роев.

— Как ты думаешь, а на женщин это производит впечатление, когда ты говоришь им, что ты психиатр? — с нездоровым суетным трепетом спросил я.

— Еще какое! — посмотрел на меня самодовольно и выпучив глаза доктор Роев и счастливо улыбнулся.

Я тоже улыбнулся. Я чувствовал себя особенным. Суета сует.

* * *

Одновременно с этим то, что эта суета сует явилась причиной моего желания стать психиатром, было слишком элементарным объяснением. Я ужасно боялся Безумия.

Легко предположить, что любой психиатр может испугаться Безумия, когда увидит его и заживет с ним рядом. Но нет. По крайней мере, в моем случае было по-другому. Я боялся Безумия с детства.

Я помню, как лежал в своей маленькой кроватке, смотрел на стену и с ужасом ждал, когда начну слышать голоса. Кто знает, откуда в моей перевозбужденной фантазии поселился этот страх. В подготовленной к страху душе ужас проклевывается даже из самого маленького зернышка. Наверное, я где-то услышал или прочитал о слуховых галлюцинациях. И моя неспокойная, жаждавшая ужасов голова превратила это зернышко в ядовитое растение.

Не превратила, а превращала — каждую ночь. На самом деле, все это было чрезвычайно странно: я не слышал голоса, но меня ужасало то, что я начну их слышать. Даже не так. Кошмар был именно в том, что я их не слышал.

И мне думалось, что если все же я начну слышать голоса, то успокоюсь.

И еще. Сумасшедшие люди меня узнавали. Меня, пребывавшего в ужасе от одной только мысли о Безумии. Узнавали и прилипали ко мне. Я знал, что то же самое происходит с большинством моих коллег. И даже подозревал, что именно этим отличаются настоящие психиатры от тех, кто работает в психиатрии поневоле.

Вы их узнаете по приставанию сумасшедших.

Мне было известно, что психиатры — это те люди, которыми овладевает страх однажды сойти с ума. А такая опасность существовала: немало моих коллег имели на запястьях шрамы от порезов и следы от веревки на шее; а попытки самоубийства определенно являются одним из очевидных свидетельств душевного колебания и жестоких сомнений по поводу своей нормальности.

Сапожник становится сапожником, потому что боится — если он им не станет, то может всю жизнь проходить босым. Вот он и становится сапожником, чтобы самому себе делать обувь. Ха, ха! А психиатром человек становится, чтобы самому себе выписывать галоперидол.

«А кто из нас не сумасшедший?» — этот вопрос постоянно вертелся в моей голове во времена ранней молодости. И все чаще и чаще я приходил к странному выводу: раз ты родился и знаешь, что умрешь, а также знаешь, что ты ничего не можешь изменить, но продолжаешь жить, как ни в чем не бывало, ты явно сумасшедший!

Кто из нас не сумасшедший, раз живет в этом мире?

* * *

Но даже это не было всей правдой о моей страсти к психиатрии. Утверждать, что я хочу стать психиатром, чтобы лечить самого себя и ответить на свои сомнения, было бы слишком поверхностно. Может, основной причиной было…

Да.

Мое христианство.

С самого раннего возраста я хотел стать жертвой. И в этом, если присмотреться, тоже было много тщеславия. Я хотел стать мучеником и жертвовать собой ради других, стать человеком, который каждую секунду ревностно спасает свою душу. Я хотел стать Алешей Карамазовым или Альбертом Швейцером.

Хотел принизить себя и раздавить. Пойти к самым истязаемым и самым слабым. Быть с ними и попрать свою гордость. Я хотел быть спокойным. Смириться. И это выглядело смешно — я бешено хотел смириться. Какая прекрасная комбинация — бешенство и смирение! Я бесился в желании смириться. И все это на фоне моей юношеской суеты.

Суета сует.

Мне хотелось быть мучеником и святым; а психиатрия была самым удобным инструментом для этой цели.

И вот…

Может, именно так: ведомый суетой, страхом безумия и стремлением к христианскому мученичеству, к величию смирения, а почему бы и не к Истинному Спасению (оно постоянно звучало в моих молитвах), я постепенно вписывался в безбрежный мир психиатрии.

* * *

Помню, мне было семнадцать, и я уже болезненно стремился к героическому спасению.

Одним зимним вечером мы, трое парней из Дианабада[4], — я, Феликс и Борка — сидели и пили пиво в пивнушке на заасфальтированном островке бульвара Велчова завера. Это был снежный вечер. Снег был еще совсем белым, и колеса машин растапливали его, разнося по дороге тонкие слякотные полоски. Мы пили и курили, с умным видом несли всякую чушь, хохотали над особо удавшимися пошлыми шутками, которые сами выдумывали. И не шли домой, хотя и было поздно.

И вдруг в пивнушку вошел старик. Он был коричнево-черным, а его борода — серой, как камень. Старик был очень плох. Дед, свихнувшийся от пьянства.

Он был босой.

То есть, его ноги были замотаны в какое-то ужасное тряпье, но лоскуты только впитывали в себя снежную кашу, мусор и горсти острых мокрых камешков. Если бы он снял эти портянки, то мерз бы намного меньше.

Я испытал ужас. Потом восторг. Эта картина — окоченевший немощный старик — была для меня очень притягательной. Она манила броситься помогать. Преодолеть инстинктивную брезгливость.

Старик наверняка бы умер от обморожения. По крайней мере, в моей напичканной бурными фантазиями голове крутились именно такие картины: как старик падает в соседнем переулке и умирает. Во мне пробудился романтический бесенок, и я стал дергать Борку и Феликса: «Ребята, давайте ему поможем, ну давайте!»

Они долго не думали.

Первое, что мы сделали — купили ему внушительное количество алкоголя и горячий чай. Когда он согрелся и развеселился, я, возбужденный и красный, почти бегом добежал до дома, который был в нескольких километрах от кафе, и взял крепкие кожаные ботинки. Вернулся и с большим трудом смог натянуть их на окоченевшие черные ноги старика. Он лыбился в свою торчащую во все стороны бороду и сопел.

Когда мы увидели его обутым и в веселом подпитии от нашего коньяка, мы задумались, куда определить его на ночлег. Я дрожал от волнения. И почувствовал, что хочу взять его к себе. Домой, к родителям. Хочу противопоставить себя всему, чему только можно: их благовидной ненависти к попрошайкам и нищим, своей брезгливости — мещанской и ничтожной, всем предрассудкам вместе взятым! Восстать против всего этого свинского, гадкого общества, вышвыривающего людей босыми на улицу. Я был воодушевлен.

Естественно, ничего не вышло. Родители старика не приняли. Мама ужасно наморщила нос при виде гнойных язв, ползущих по его ногам. Отец — болезненно добродушный человек — долго мучился, пока пытался объяснить мне, что неправильно пускать такого человека спать у нас в квартире. И старик ушел в снежную ночь. Я представил себе его: как он идет по пушистому снегу, а вместо следов оставляет за собой лужицы гноя.

Всю ночь я плакал и молился. И был доволен от того, что страдаю так жестоко. Страдаю из-за того, что не смог помочь несчастному человеку.

Я был утонченным, рафинированным мазохистом.

Мне даже нравилась боль от того, что я не смог ему помочь.

* * *

Я ехал в свою клинику. Пока я углублялся в свои неспокойные мысли, уставившись в оцепенении в одну точку, трамвай трогался и останавливался, покачивался, поскрипывал на ходу и вздыхал.

Вдруг он ужасно заскрежетал и весь затрясся.

Я вздрогнул и посмотрел в окно. Трамвай медленно и безумно рассекал бульвар Марии Луизы, который тогда носил имя Георгия Димитрова — улицу проституток и цыганок-сводниц. Он сметал все на своем пути, сошедший с рельс и с воем впивающийся острыми колесами во влажные изгибы булыжников. Время от времени трамвай цеплял и с треском тащил за собой какую-нибудь машину.

вернуться

4

Дианабад — жилой район на юго-востоке Софии.

4
{"b":"599155","o":1}