Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Очень хитрая и непостоянная зверушка этот человек, говорил я себе и стирал написанные строчки, умеет же приспособиться к любой гнусности! Норовит любым способом достичь комфортности и покоя, да еще умилиться и получить вознаграждение. В любых ситуациях!

Вот и сейчас: даже из того, что я испортил жизнь стольким людям, я хочу извлечь выгоду! Написать эссе, поиграть со своими пылкими и горькими чувствами! Кокетливо попенять себе за то, что я всем причинил! Эдакий кающийся Магдалинчик! В этих моих писаниях читалось прямо-таки сладострастие. Не желание пожалеть всех тех, кого мы мучали нашей с Ив любовью, а стремление к тому, чтобы они нас пожалели. Хитрая тварь этот человек, говорил я себе, и снова стирал строки, которые только что написал.

После того, как я стер свое стихотворчество, я стал писать другой текст — на этот раз заявление об уходе. Я просил освободить меня от должности врача-ординатора.

«…во вверенной вам Больнице» — завершил я и собрался стереть этот оборот тоже, потому что от него веяло истерией и непосильным желанием обратить на себя внимание. Да, я страдал. И мне хотелось, чтобы кто-нибудь заметил, что я страдаю. Так поступают истерики. Я горько улыбался. Один в уютном кабинете.

И тут дверь открылась, и я увидел Карастоянову. Она стояла в проеме, держась за ручку, и что-то выкрикивала санитарам. Потом вошла и встала напротив меня. Закурила сигарету, запыхтела. Она пила не меньше, чем я, кроме того, у нее было высокое давление, но все это в ее случае не выливалось в самосожаление и ипохондрию, как у меня, а в энергичные поступки и показную театральность. Хотя по сути своей она была сдержанной женщиной, из старой софийской интеллигенции. Сейчас ее мощная энергетика раздавливала меня и приводила в ужас. Словно кто-то выталкивал — меня, голого и беспомощного — на освещенную сцену и заставлял играть безвкусную трагикомедию.

«Мать твою за ногу, Карастоянова!» — три раза повторил я про себя, и всего меня окатило горячей волной бессильного гнева. Она была моей начальницей, так что я запасся терпением выслушать ее до конца.

— Калин, что ты там пишешь? — спросила она, вытаращив глаза, как будто и правда знала, что я там пишу. Но я-то помнил: она просто любила самый обычный жест сделать значимым и по-театральному ярким.

— Да тут один старый эпикриз заканчиваю, — пробурчал я и начал стирать три последние строчки в заявлении об уходе. Доктор Карастоянова наклонилась надо мной (что делала крайне редко) и посмотрела, что я там стираю.

— Как-то не похоже на эпикриз. И почему ты его удаляешь? — спросила Карастоянова с такой подозрительностью, будто только что разоблачила Мату Хари.

— Да что-то у меня не выходит, — ответил я, обнаглев до такой степени, что в моем голосе не оказалось ни капли смущения. А была только спокойная наглость. Мне ужасно надоело прятаться от всего и вся. А прятался я еще и по другой причине, чтобы глотнуть виски из «служебных» бутылок за какой-нибудь дверью или в какой-нибудь кладовке. И это мне не нравилось, совсем не нравилось. Я стоял на пути к алкоголизму. Знал, но шагал по этой дорожке с улыбкой.

— Да ну! — махнула рукой Карастоянова. Она была неподражаема. Понимала все с полуслова и отступала с аристократической легкостью. Она знала, какие ужасные маленькие преисподни разверзаются иногда в сердцах молодых врачей. Хотя нет, не знала, а скорее предполагала; и проходила мимо них, небрежно махнув рукой: «Эх, все это давно мне известно!»

— Доктор Карастоянова, — я быстренько сменил тему, — что мы будем делать с Василом?

— Как что? — снова округлила глаза она, будучи готовой обратить свою энергию на новый случай. После того, как она перестала интересоваться моими драматическими посланиями, она вновь оживилась и бросила напряженный взгляд на стол. — В каком смысле «что мы будем делать?»

— Так мы же его постоянно запихиваем в…

— Что мы с ним делаем? — оскорбилась Карастоянова и ее глаза вновь наполнились театрально преувеличенным укором.

— Я хотел сказать «размещаем», — усмехнулся я (потому что хорошо знал, что это совсем не «размещение», а настоящее «запихивание», но спорить не хотелось), — так вот, мы же только и знаем, что размещаем его здесь, назначая принудительное лечение, потом мы его освобождаем, потом снова забираем… таскаем по судам, а ничего не меняется, его состояние без изменений… Так вот я и спрашиваю себя: зачем мы мучаем человека… Я чуть ему руку не сломал… когда это было?

— Уж месяц как, — сказала Карастоянова. — И что ты предлагаешь? Совсем его не лечить? Оставить в покое и отправить домой? Так он же мать свою прикончит, а, Калин? Прибьет или придушит эту старую ведьму.

— Ну, да! — промычал я. И подумал о своем письме. Я начал его писать как поэму. А сейчас я осознал, что хотел написать о своей свободе. Письмо или поэму. Да что получится. Я хотел описать, как освобожусь от всего, что меня сковывало. Я чувствовал себя, как несчастный больной, замотанный в воняющие мочой простыни, связанный толстыми, врезающимися в кожу ремнями, накаченный тысячами миллиграммов галоперидола, хлоразина, тизерцина, флупиртина, флупентиксола, диазепама, антиалерзина, сульпирида и лепонекса. Безумный, который пишет письмо-заявление-стихотворение, чтобы освободиться.

— Скажи-ка, — снисходительно посмотрела на меня, прикрыв глаза от сигаретного дыма, Карастоянова, — скажи мне, мой друг, что по твоим представлениям мы можем сделать с Василом? Потому что уж очень по-философски ты рассуждаешь… этим утром ты говоришь не как психиатр, а как какой-то… гражданский.

Я ужаснулся этому случайно, но удачно подобранному слову — «гражданский». Она произнесла его бессознательно, но сейчас это слово довлело над нами, потому что я молчал. Как будто мы, психиатры, не были гражданами, не были обычными людьми, живущими мелкими житейскими заботами, а были винтиками какой-то полицейской системы!

— Как что мы можем сделать? — неожиданно вышел из себя я. И не из-за того, что Карастоянова так ясно определила, чем мы занимаемся. На самом деле, я разозлился на собственную беспомощность. Я хотел освободиться от всего, что меня душило, я метался и бился в конвульсиях, я боролся. Но как? Как я боролся? Лежал и ворочался в опутавших меня гнилых тряпках, делавших меня несвободным, пускал слюни на связывающие меня ремни. А мог бы просто выпрямиться — мощно и сильно — встать во весь рост, сбросить с себя эти вонючие путы и пойти вперед. Свободным, как неиспорченный ребенок.

— Вот что мы можем сделать, — с силой захлопнул я крышку компьютера и встал. — Мы можем вообще не лечить таких людей. Это все равно, что лечить кривое дерево от его кривизны! Это ведь, твою мать, то же самое! А точнее, лучше просто сидеть и наблюдать, что хочет сказать нам природа. Как-ими сделать этих людей. Когда кто-то сходит с ума и слышит голоса — это не расстройство, это некий знак. Человек меняется, а мы его насилуем, ломаем и мешаем естественному ходу этого процесса. Ну же! Почему нам не оставить этих людей в покое, разрешить им развивать свои шизофрении и мании, чтобы они сами достигали природного равновесия! Не мешать им, как мы это грубо делаем, а лишь обеспечить им нормальные условия, понимание и приемлемую среду, которая бы их не подавляла. И я полагаю, природа со всем бы разобралась! Разве не так? Я думаю, что нашим грубым вмешательством в деликатные процессы… этого безумия… мы только все запутываем. А нужно бы только наблюдать и способствовать естественному ходу вещей. Вот что я думаю, доктор Карастоянова… — прохрипел я, выдохнув весь воздух. И стукнул рукой по столу. — А сейчас я ухожу, — откуда-то вдруг взялся кураж, и я широким движением снял халат.

Я все-таки еще был мальчишкой. Мог позволить себе бунтовать, гневно говорить правду, громить догматы и бежать из любых учреждений, закрепощающих мой дух. Я был вольным всадником! И Карастоянова была удивительным человеком, но на четверть века старше меня. Она прекрасно понимала, что я ей говорил.

Но вольным всадником она уже не была!

27
{"b":"599155","o":1}