Но даже эту улыбку он не смог выдавить из себя, и, так как напряжение никому из них не удавалось рассеять, он видел единственный выход — уйти. В это время Шанталь, опустившись на ковер, жестом пригласила его сесть. Они еще долго молчали, но напряженность спала. Они смотрели на огонь и чувствовали себя свободно.
— Аббат сказал мне, что ты возвращаешься в коллеж, — сказал Шарль, обращаясь к Бертрану.
— Разумеется.
— Это хорошо. — Шарлю хотелось добавить «и смело с твоей стороны», но он побоялся рассердить их. Это «разумеется» означало, что нет предмета для обсуждения, что все должно продолжаться так, словно ничего не случилось.
— С чего ты взял, что Бертран не вернется в коллеж? — Шанталь задала вопрос с некоторой агрессивностью, встав, чтобы подбросить поленьев в огонь. Помешивая угли, она повернула голову и, взглянув на Шарля пристально и сурово, бросила:
— Для этого нет никаких причин. Напротив. — Она подчеркнула «никаких» и «напротив», чтобы показать, что речь действительно шла о вещах само собой разумеющихся. Потом села на свое место, и вновь воцарилось молчание, пока Ги, старший, не прервал его.
— Шарль, ты должен знать, что, когда аббат сказал нам, что ты хочешь прийти, мы заколебались.
— Я никогда не говорил, что хочу прийти, — перебил его Шарль.
— Однако аббат так нам сказал.
— Я не говорил, что хочу прийти. Это аббат сказал мне, что я должен прийти или, точнее, что будет хорошо, если я приду. Тогда я ответил, что готов это сделать.
— Так оно лучше, — сказал Ги. — Но, повторяю, знай, что мы колебались.
Шарль увидел, что Бертран и Шанталь, не сводившие с него взгляда, кивнули головой в знак согласия.
— Не знаю, колебался ли ты прежде, чем согласиться. — Шарль мог бы ответить утвердительно, но он не шелохнулся — Во всяком случае, было вовсе не очевидно, что бы там ни думал аббат, что мы позволим тебе войти в этот дом.
Шарля внезапно охватил приступ гнева. Решительно, все происходило совсем не так, как того хотел аббат. Но кто виноват?
— Если ты хочешь, чтобы я ушел, за мной дело не станет, — сказал он, резко вставая.
— Дело твое, — спокойно ответил Ги, — но я вовсе не собираюсь оскорблять тебя, как раз напротив.
— Не уходи, — добавила Шанталь. — Послушай, что хотел тебе сказать Ги.
— Слушаю, — обронил Шарль, продолжая стоять.
Ги тоже поднялся, но не подошел к Шарлю, прислонясь к камину.
— Дело вот в чем, — сказал он. — Мы колебались, потому что твоя роль в происшедшем нам не ясна.
— Моя роль! — подскочил Шарль.
— Да, твоя роль. — Напряжение возникло снова.
— Ты отдаешь себе отчет в том, что говоришь?
— Разумеется, — все так же спокойно ответил Ги. — Нам необходимо это знать, потому что, если то, что нам сказали, правда, ты никогда не переступил бы порога нашего дома.
— Что именно вам сказали? — Шарль понял, что кричит. Спокойствие Ги, молчание двух других, нелепая ситуация, в которой он оказался, — все выводило его из себя.
— Если это правда, ты выйдешь отсюда с дурными воспоминаниями.
Шарль едва не набросился на Ги, но сдержался:
— Давай вытаскивай свои мерзости. Будет еще одной больше. — Он не добавил «в этом доме», но с удовольствием заметил, как Ги побледнел.
— Ты, конечно, знаешь некоего Жана Фуршона? — спросил тот.
— Да.
— И ты знаешь, как он себя повел? — Ги сделал движение головой, словно хотел указать на что-то рядом, находящееся снаружи.
— Я знаю то, что знаю, — ответил Шарль.
— Так вот, мне неизвестно, что ты знаешь. Но я знаю, что ты должен знать. Он захотел увидеть старшего из нас. Могу сказать, что разговор был не из приятных. Но тебя касается следующее. Передаю дословно то, что он сказал. Кстати, Шанталь была при этом. Он начал с того, что пришел потому, что его родители были арестованы по вине нашей матери. Затем добавил: «Конечно, таким, как ваша мать, плевать на бедняков, вроде моих родителей. Ее интересовали Ла Виль Элу, люди ее круга, но результат оказался тем же. Для гестапо нет разницы между классами, оно гребет всех подряд. Поэтому я пришел отомстить не только за Фуршонов, но и за Ла Виль Элу».
— Этого не может быть! — воскликнул Шарль. — Не может быть!
— Я похож на вруна? — спросил Ги.
— Но какое его дело?
— Ладно. Теперь ты понимаешь, почему мы имели право спросить тебя о твоей роли.
— А! Значит, ты можешь подумать... Ты считаешь меня способным... — К Шарлю вернулось вдруг самообладание, и он очень холодно добавил: — Когда речь идет о Ла Виль Элу, пока всю семью представляю я. Сожалею, что вы могли во мне усомниться. — И не сказав больше ни слова, он повернулся, вышел из комнаты, пересек вестибюль, спустился во двор, взял велосипед и отправился в путь, снова взглянув на большую липу. Его никто не проводил.
Следующий день принес еще одно доказательство. К Шарлю явился с визитом офицер жандармерии, расследовавший убийство г-жи де Керуэ, и в особенности роль, которую сыграл в этом деле Жан Фуршон. В течение всего разговора, длившегося почти два часа, Шарлю было крайне не по себе. Разумеется, он допускал, что правосудие делает свое дело и ищет истинных виновников драмы, политическая подоплека которой была очевидна. Но сколь критичным ни было его собственное отношение к тем, кто считал казнь г-жи де Керуэ своим долгом, задаваемые ему вопросы, неловкие, а порою просто бестактные, так его раздражали, что постепенно он начал склоняться на сторону Жана.
— Считали ли вы его честным юношей?
— Конечно, он ни разу не совершил ничего предосудительного, отличный парень, да что там — друг!
— Но он был сыном садовника.
— Что ж из этого? Разве нельзя дружить с сыном садовника?
— Говорят, что у него необузданный характер.
— Он просто с характером.
— Ну, если повесить на суку бедную женщину — значит быть с характером!
— Бедную женщину!
— Не говорите мне, что вы одобряете его поступок.
— Я не сказал этого. Но я его понимаю.
— Знаете, то, что вы сказали, — очень серьезно. Вы думаете, ваши родители одобрили бы?
— Мои родители! А кто на них донес?
— Жандарм уткнулся носом в блокнот и что-то лихорадочно там царапал.
— Виделись ли вы недавно с Жаном?
— Разумеется. Жан приходил в Ла-Виль-Элу, мы провели вместе целый вечер.
— А почему вы поссорились? У вас были разногласия?
— Это неважно, потому что в главном мы были заодно.
— В главном?
— Конечно, в том, что касалось Сопротивления.
— Хорошо же ваше Сопротивление! — сказал жандарм.
Шарль в возмущении встал. Стоя за письменным столом отца, крепко упираясь в него руками, он устремил взгляд на собеседника. Но тот, не смутившись, стоял на своем. Что это за Сопротивление, если люди думают только о том, чтобы сеять хаос, подменяют собой силы порядка, самовольно творят суд, пользуются ситуацией, чтобы то здесь, то там беззаконно захватывать власть, готовя тем самым революцию? Шарль горел желанием бросить в лицо этому офицеру, представителю порядка, что тот рассуждает как вишист. Потом он злился на себя за то, что у него не хватило смелости сделать это. Он лишь нашелся ответить на речь жандарма, которая раздражала его тем сильнее, что в ней была доля истины, одно: «Для меня они — патриоты». После этого ему пришлось выслушать целую лекцию о патриотизме, словно он был ребенком. Жандарм заявил, что он-то знает, что такое родина, и может поговорить на эту тему, он из семьи военных, которые участвовали во всех войнах, ему не от кого получать уроки. Во время отступления, в 40-м году, он носил форму до самого конца, не бросил оружия и среди состоявших у него под началом людей сумел сохранить дисциплину и порядок. Родину не защищают, сея повсюду хаос и раздоры, восставая против законной власти. Шарль переводил взгляд с усов, подстриженных щеткой, на форму, на планку с орденскими ленточками, на фуражку, лежавшую на столе. Он успокоился. Был ли у жандарма на кителе вишистский орден? Да и потом, продолжил жандарм, как у коммунистов хватает наглости говорить о родине, как они могут называться патриотами после того, как во всеуслышание заявляли, что их настоящая родина — Советский Союз? Так пусть и отправляются к себе на родину, пусть посмотрят, как там живут! Если русские действительно друзья Франции, как нам сейчас об этом твердят, пусть принимают своих товарищей-коммунистов, устраивают их у себя, на их милой родине, это самая большая услуга, которую они могут нам оказать.