Литмир - Электронная Библиотека
A
A

16

Первые дни были безмятежными. В деревне Шарля встретили очень хорошо. То, что он снова поселится «в замке», казалось, нравилось. Арест и депортация его родителей создали вокруг него атмосферу сочувствия. Было также известно, хотя не очень ясны причины, что им заинтересовались немцы и ему пришлось скрываться. Но не было и еще многих, до сих пор остававшихся в лагерях. Конечно, речь шла не о «политических», как его родители, как Эжен и Виктуар и еще некоторые из округи, которые принадлежали к той же «цепочке» помогавших английским парашютистам и были выданы и арестованы. Однако их участь (в то время о концентрационных лагерях еще ничего не знали, по крайней мере в этих деревнях) совсем не казалась завидной, и чем неизбежнее становился разгром Германии, чем более ужасным бомбардировкам подвергалась ее территория, тем чаще люди спрашивали себя, как выберется оттуда эта громадная армия пленных французов, одни из-за колючей проволоки, другие — с ферм и заводов, где они работали. Кроме того, было несколько парней, покорно отправившихся на принудительные работы в Германию. К этим Шарль никогда не испытывал нежных чувств, так как знал, что другие отказались и предпочли уйти в маки, не дав себя увести. Но военные или штатские, пленные или депортированные, участники Сопротивления или соглашатели, а в этой деревушке их было человек тридцать, — все были в этой проклятой Германии, источнике всех несчастий, и рисковали не вернуться оттуда, даже теперь, когда день победы приближался. Зато «коллабо» здесь не было. Они хорошо продержались все эти четыре года оккупации. Мэр довольствовался тем, что исполнял свои административные функции. Ему удавалось тайно передавать в ближайший партизанский отряд кое-какое продовольствие и бидоны с горючим, которые он держал про запас. В общем, после Освобождения его не потревожили. Паренек Симона Ленуара, уклонившийся от отправки на работы в Германию, ушел к партизанам. Всем казалось невероятным, чтобы доносчики, ответственные за арест подпольной организации, помогавшей парашютистам, могли находиться среди обитателей коммуны. Не проявляя открыто своих чувств, без шумихи, они единодушно желали победы союзников. И в то же время — в силу пресловутого «крестьянского благоразумия» — никто не хотел дать себя вовлечь в борьбу между «петенистами» и «голлистами». На самом деле в 40-м году они все были за Маршала, они искренне верили, что «старик» изо всех сил старался избавить страну от худших испытаний, они не могли предположить, что человек, под командованием которого многие из них служили в войну 14-го года, мог быть предателем, продавшимся немцам. Со временем у них возникло чувство доверия к де Голлю, они привыкли к его голосу по радио, к этому ровному голосу, который доносил ветер надежды, говоря о грядущей победе как о чем-то совершенно очевидном. Для них оба — и Маршал, и Генерал — были как бы двумя образами Франции: по одну сторону зеркала — Франция страждущая, оккупированная, униженная, Франция заключенных, Франция, платившая за свое поражение, а по другую сторону — Франция сражающаяся, сопротивляющаяся, пытавшаяся отвоевать свою честь и славу. Сегодня они были с де Голлем, как вчера — с Петеном, но сегодня они были против Петена не более, чем вчера — против де Голля. И все они сожалели о том, что эти два вождя не смогли прийти к согласию, втайне надеясь, что, может быть, они все-таки действовали заодно.

Первые дни Шарль посвятил визитам к приходскому священнику, фермерам отца и кое-кому, кого он особенно хорошо знал. Шли последние дни жатвы, и он мог еще помочь в уборке урожая. Во всяком случае, он мог быть полезным. Разворошить стог соломы, поддеть его на вилы, высоко поднять его и забросить на воз, конечно, в этом не было ничего особенного, но в конце дня он ощущал усталость, делавшую его счастливым. Растянувшись вместе с другими под деревьями, он пил сидр или дремал. Женщины, хотя и работали наравне с мужчинами, не садились, а приносили кувшины, круглые буханки хлеба, паштет. Люди негромко обменивались шутками, словно обстановка еще не располагала к бурному веселью. Урожай, к счастью, был неплохим. Земля тоже постаралась, каждый видел, что хоть здесь все в порядке. Война многое разрушила, немцы много унесли, но ожесточение от поражения не довело их до того, чтобы жечь землю. Она осталась верной, и они смутно чувствовали, что она и их обязывала оставаться верными. Из года в год это была все та же пшеница, которую надо было вырастить, все тот же овес, который нужно было давать лошадям, те же животные, которых нужно было пасти. Тот, кто был привязан к земле, кто отдавал ей свой труд, кто получал от нее пропитание, действительно не мог предавать. В этом маленьком крестьянском сообществе, где взаимопомощь была делом естественным, за исключением неизбежной зависти, более или менее скрытой вражды из-за какой-нибудь насыпи или ограды, люди скорее доверяли друг другу, и если их что и разделяло, то не политика.

Впрочем, с политикой тут не сталкивались ни вблизи, ни издалека. Она и до войны-то никого особенно не интересовала, будучи делом более образованных, богатых, умников. Ну, а теперь война, темной тучей нависшая над страной, только усилила безразличие к партиям, программам и всем этим людям, которые, может быть, и «хорошо говорили», но каждому сообщали то, что он хотел услышать. Успех Петена, а потом и де Голля объяснялся тем, что оба они не принадлежали к разряду политиков. И то, что они военные, казалось нормальным в годы войны. «Конечно, — как говорил Себастьен Бедель, всю войну 14 — 18-го годов проведший в окопах и вернувшийся невредимым, весь в орденах, — кто нам был нужен в 39-м году, так это Клемансо, это был железный тип». «Он бы их всех разогнал, — заметил совсем еще молодой парень Пьер Лаббэ. — Чтобы заткнуть глотку Гитлеру, вашему Клемансо надо было бы прийти в 35 — 36-м году, когда Гитлер только появился. А в 39-м время уже было упущено. Не хватало танков, не хватало самолетов. Де Голль, тот давно хотел, чтобы были танки. Так говорят. Теперь, когда он в Париже, надеюсь, он их поприжмет, всех этих бездарных политиканов, которые только и думают, как бы снова приняться за свое. А нам они не нужны». Никто ему не возразил, как будто Лаббэ выразил общее мнение, но никто и не продолжил, как будто сказанного было уже более чем достаточно. Что же до Шарля, то хотя он и был «месье Шарлем», но все-таки не мог высказываться здесь, как в коллеже. Поэтому он чаще молчал, что, впрочем, нисколько не вредило уважению, которым он пользовался.

Вечером, вернувшись с ферм, он ужинал с Луи и Марией в людской. Луи, правда, предлагал ему подавать в столовую, но Шарль отказался. После ужина он располагался в кабинете отца. Это была единственная комната, за исключением его собственной, где ему было приятно находиться. Все остальные: гостиные, большая столовая, бильярдная — были сильно разорены. Несколько картин были изрезаны, исчезла большая часть ковров, а также безделушки, стоявшие за стеклом, китайский фарфор, блюда из большого посудного шкафа и, естественно, почти все часы. Из библиотеки были похищены все самые редкие издания. Стулья, гардины были повсюду покрыты пятнами, измазаны, прожжены сигаретами (или сигарами? Он вспоминал немецких офицеров, игравших в углу столовой и куривших сигары). Только кабинет отца сохранился, можно сказать, в неприкосновенности, наверное потому, что им пользовались исключительно офицеры сначала немецкого, а затем американского штабов, размещавшихся в доме. Можно было подумать, что и те, и другие сочли своим долгом сохранить эту комнату в том виде, в каком они ее застали. Не были даже тронуты воспоминания о войне 14-го года: фотография отца в летной форме, перед самолетом, на кабине которого можно было видеть кресты, отмечавшие каждый сбитый немецкий самолет, вымпел его эскадрильи и, что еще более удивительно, фотография, запечатлевшая, как объяснял текст на ее обороте, немецкого пилота, взятого в плен в результате одной из этих воздушных дуэлей. Было ясно, что только бумаги стали предметом тщательного обыска, произведенного, очевидно, гестаповцами, когда они пришли арестовывать родителей Шарля. Пропало ли что-нибудь? Может быть, но как узнать? Старые архивы, древние дворянские грамоты, генеалогические древа, книги со счетами, нотариальные акты — если их и забрали, то остались еще полные папки, эти папки с золотым тиснением в картотеке, стоящей с двух сторон от окна. Каждый вечер Шарль отправлялся на поиски. Сначала он спросил себя: имеет ли он право в отсутствие отца заглядывать в его бумаги? Верх взяло не любопытство, а скорее сознание того, что он действительно имеет на это право. Если ему суждено остаться одному в Ла-Виль-Элу, то зачем ждать, чтобы узнать что-то о своей семье, о домашних делах? Он разбирал папку за папкой и ни разу не наткнулся на бумагу, чтение которой могло бы заставить его думать, что он совершает бестактность. Это наводило на мысль, что у его отца никогда ничего подобного и не было либо он все это уничтожил. Ни одного письма от жены, ни одного от родителей. Не было ни дневника, ни записной книжки. Шарль испытал от этого скорее облегчение, чем разочарование. У него было свое мнение об отце, и он не так уж стремился знать о нем больше. Его бы очень смутило, узнай он то, чего не должен был знать.

79
{"b":"596230","o":1}